Этот ресурс создан для настоящих падонков. Те, кому не нравятся слова ХУЙ и ПИЗДА, могут идти нахуй. Остальные пруцца!

Рекомендовано Удавом!Тонька (повесть)

  1. Читай
  2. Креативы
Он дождался, пока неподалеку затихли крики, и осторожно выглянул из-за развалин. Тверская, ранее оживленная, кипящая машинами и людьми, сейчас была пустынной и тихой. Напротив, посреди улицы, на сожженных колесах стоял БМП с открытыми люками. Лежали кучи хлама, катались пустые бутылки, ветер трепал обрывки реклам, свисающие со столбов. Фонари не горели, только луна покрывала серебристой патиной стены домов, и улица выглядела огромным горным ущельем, уходившим в темноту. Вдалеке были слышны крики, лай собак и редкие выстрелы. 
- Ну что же, так лучше, - пробормотал он и огляделся. Сквер через дорогу был почти вырублен, и торчало лишь несколько деревьев. Между ними он увидел пустой постамент, оставшийся от памятника Пушкину. Сам монумент лежал неподалеку, на бронзовой шее поэта топорщился, как шарф, обрывок толстого каната, а на месте классика теперь трепетал флаг - рваная тряпка, привязанная к палке. В самом центре площади, где когда-то был фонтан, стоял наш сгоревший танк. От взрыва башню своротило набок и ствол косо врезался в землю. Из черного устья подземного перехода тянуло тошнотворным трупным запахом.
Он еще раз огляделся, стремительно, рывком, бросился к БМП и присел. Справившись с дыханием, короткими перебежками, от кучи досок к перевернутому газетному ларьку, пересек улицу и исчез в черной арке сталинского дома на другой стороне. Теперь можно было пробираться дворами, тем более, что уже было недалеко.
Раненая нога, которая мучила его последние несколько дней и вроде бы начала проходить, вдруг рванула, резанула словно раскаленным лезвием. Он вздрогнул, зажмурил глаза и, нащупав стену, остановился. Боль пульсировала, сердце толчками отзывалось в колене и низу живота, и он с неприятным чувством подумал, что дело, кажется, серьезнее, чем он полагал. Надо бы полечиться, но негде, не у кого, да и похоже, уже незачем. Но отдохнуть и успокоить ногу требовалось и он, прислонившись спиной к стене, стал выжидать. И, как обычно, сразу же начало вспоминаться все, что произошло за последние месяцы, вновь и вновь прокручивались в голове начало и ход катастрофы, в эпицентре которой он сейчас находился. И по-прежнему никак не удавалось примирить все то, что громоздилось в его голове, оно не хотело вставать по местам, которых, возможно, и вовсе не было. Но, начав думать о том, что было сейчас, он неизбежно возвращался к далеким восьмидесятым. И понимал, что горящие БТРы на Новом Арбате, грязь, пороховой смрад, партизанщина, кровь и все сегодняшние страдания его страны не неожиданность, а закономернейшая закономерность, заслуженный итог, который был с каждым годом виден все отчетливее. И по другому быть не могло никак. Но все, завороженные относительной стабильностью, расслабленные ленью, деньгами, ложно понимаемой свободой, почему-то надеялись, вопреки всему надеялись, что повезет. Кроме тех, кто сознательно приближал катастрофу. 

****************************************************

Николаю отчетливо вспомнилось, как закончилась советская эпоха «all included» и освободительные реформы девяностых вошли сначала в страну, в потом, не спрашиваясь, непосредственно в их дом. Теперь платить  приходилось как за все вместе, так и за все в отдельности. Мать загремела в больницу из многочасовой очереди за сырым, темным сахаром, не достояв всего пяти метров до прилавка. А отец, всю жизнь гордившийся единственной записью в трудовой книжке, выданной на металлургическом комбинате, однажды пришел домой в необыкновенном потрясении. Одежда его была в полном беспорядке. Шнурки у ботинок развязались, шляпа съехала на затылок, плащ был расстегнут, галстук он держал в руках. С трудом раздевшись, он прошел в комнату к Николаю и только через час с помощью воды и успокоительного обрел способность связно говорить.
- Пришло новое начальство, - бормотал он, глядя в одну точку, - хозяева. Как до революции. Ходят, смотрят. Человек пять или шесть, все одинаковые, жуют. Знакомим с производством, показываем цеха, процесс. Молчат, хмыкают, скучают, видно, что непонятно им вообще ничего. Возвратились в контору, сели за стол. Они что-то меж собой перетерли, потом один, лысый, щетина, морда сизая, мешки под глазами, вылитый грузчик из нашего овощного, говорит: «В общем, все понятно. Оставляем цеха, где производство, там еще три домны надо будет поставить. Остальное к черту. Цеха вдоль забора освободить, отремонтировать и подготовить к сдаче в аренду под склады. Столовую рабочую, музей этот… как его… боевой славы, библиотеку… в общем, чтобы завтра не было. Хлам весь этот, там это…каски ржавые, тряпки пусть забирает, кто хочет. Через три дня хоть что-то останется – на свалку вывезем. Дом культуры комбината возглавит господин Вожжов, - он кивнул в сторону угрюмого квадратного малого в красном пиджаке и засмеялся резко, словно залаял. – Хватит там дедов и бабок развлекать и елки ставить. И последнее. Всем, кому за пятьдесят – пишите заявления. Сегодня же. Богадельня закрывается».
И он опять засмеялся. За ним загоготали его друзья, явно наслаждавшиеся смятением, которое царило за столом. Сидевший рядом со мной Федор Геннадьевич, начальник шестого цеха, побледнел и откинулся на спинку стула. Наконец, справившись с собой, встал Василий Никифорович, наш ветеран, один из самых старых и опытных инженеров.
- Простите, но все-таки… все-таки… - начал он, сильно волнуясь и кашляя. - Неужели нельзя иначе? Вот здесь сидят главный инженер, начальники цехов, специалисты. Некоторые из них стояли, так сказать, у истоков… начинали … Люди работали десятки лет, честно работали, не воровали, имеют государственные награды… у них огромный опыт… Зачем же так? Неужели … неужели они… мы все… больше не нужны? Ну, хорошо, пусть не нужны, но … ведь надо кому-то работать пока? Хотя бы подготовить тех, кто будет работать после…
- Да хватит, дед. – неожиданно оборвал главный, в щетине. – че вы работали? Работали они… Козла забивали? По магазинам бегали? На партсобраниях сидели? За Брежнева голосовали? Кому теперь эта ваша работа нужна? Награды! – передразнил он. - Грамоты, которые за двадцать копеек в любом магазине… Сколько вы получали? Сто двадцать да сто пятьдесят, работнички? И че вы наработали? Через пять лет велосипед, через десять холодильник, через пятнадцать скворечник под Калугой на шести сотках? Не воровали… - хохотнул он коротко. - Не смеши, дядя. Ну и дураки. Жить не умели, это называется. А умели бы – гнали бы им пургу, халтуру, тогда и совок быстрее сдох бы.
- Кккак, как вы сказали… - Василий Никифорович побагровел и одной рукой оперся на стол, а другой начал шарить по груди. – Значит… значит надо было …красть… Мы виноваты в том, что… что не воровали….?
- Конечно. – осклабился бритый. – Что вам мешало? Все само в руки лезло. Все вокруг народное, все вокруг мое. Никто бы не заметил. Они вам сто двадцать платили, а вы им за это работали? Думать надо было головой. Головой. Крутиться. Здесь сперли – там продали. Наварили. А не сообразили - ну так и давайте, освобождайте проезд. Все, хватит, некогда мне. Михась, пошли Дом культуры смотреть.
Отец замолчал. Николай напряженно смотрел на него, готовясь в любую минуту рвануться к аптечке. Прошло несколько тяжелых минут. Наконец отец поднял голову и, сразу став постаревшим, осунувшимся, больным, сказал:
- Так-то, Коленька. Вот и прожили мы жизнь. Не крали, не мухлевали, ничего не делали тяп-ляп, работали, а, так дураками и помрем. Оказывается, жить-то мы и не научились. Красть надо было, химичить, вилять, халтурить, в спекулянты податься – вот тогда бы мы сегодня героями... Аааа… бесполезно…
Он не закончил, безнадежно махнул рукой, поднялся и пошел в свою комнату, а Николай, закрыв дверь, уселся на диван и долго не мог собрать свои мысли. Хотя все сказанное вроде бы не имело к нему никакого отношения, но он отчетливо понял, что наступила совсем другая эпоха. И главное в ней не вырвавшиеся на авансцену бытия деньги, сиюминутная слава, оборотистость, пронырливость. Гораздо важнее то, что они больше не защищены. Теперь в любой момент к нему, к его друзьям, подругам, родителям придут эти самые. Придут те, кто Умеет Жить. Они выгонят их из квартиры, если им она понравится, с работы, если кто-то согласится работать вместо, с улицы, если захотят построить на ней что-то для себя, отнимут все, что есть – деньги, вещи, счастье, любимых, смысл жизни. И заставят жить так, как хотят они. И никто не придет, не поможет и не защитит, ибо, если тебе нужна помощь и защита, то значит, ты не умеешь жить. А уметь жить это не работать, а торговать, не задумываясь, откуда что берется для торговли и чье оно. Чужим лесом, чужой нефтью, чужой землей, сделанными чужими руками шмотками, бабкиным укропом, колхозным картофелем… А потом Родиной, Богом, властью, собой, душой и совестью. И внушать себе и всем, что хорошо то, что покупается и плохо то, что не продается.
Шло время, а надежд было все меньше и меньше. Вокруг уже открыто говорили, что стране конец. И когда надежд уже не осталось совсем, наступило новое тысячелетие и вместе с ним наступил Путин. Николай воспрял. Немногословный человек с самым обычным лицом и пружинящей походкой дзюдоиста появился вопреки всему именно из самой мути и хаоса, как не раз бывало на Руси. Как далекая багровая полоска солнца на холодном горизонте после долгой полярной ночи, забрезжил порядок.
Главным достоинством Путина было то, что он был справедлив. И справедливость эта заключалась в том, что сквозь хаос, ругань, мглу, гниль и распад он видел Россию и пытался вызволить ее из-под глыб. И это было ново. Ему бросали вызовы, а он, вместо того, чтобы уклоняться и вновь отступать, их принимал. И это тоже было ново и непривычно, поскольку уже давно пугающе обыденным стало обыкновение сдаваться самому ничтожному врагу, предавать и трусить.           
Стала меняться жизнь. Главным ее достоинством была вернувшаяся стабильность и чувство завтрашнего дня, почти полностью утраченное в предыдущие десять лет. Николай учился и работал, отдыхал и развлекался. Появились деньги, и он даже прокатился сначала по ближнему, а потом и по дальнему зарубежью, где глядел по сторонам, удивлялся беспечности и спокойствию и понимал, что так жить мы не будем никогда. Иначе, хорошо и комфортно, но все равно наше «хорошо» и наш комфорт будет совсем другим. Однажды, задержавшись почти на две недели в одной западноевропейской стране, Николай вдруг на исходе третьей недели с удивлением понял, что начинает скучать. Скучать по скуке и тосковать о тоске, неустроенности, давке в метро и слякотным улицам, суматошному, сизому от автомобильного дыма городу, по насупленным, ругачим, хмурым, но своим, понятным людям. По тесным квартиркам, странному уюту проходных дворов, старых подворотен и подъездов, по тихой, негромкой, необъятной природе. Скучать по той надежде, которая появилась. Здесь было очень хорошо, все улыбались, здоровались, извинялись, было опрятно, изобильно, вкусно, комфортно, но Николай прекрасно понимал, что все это потому, что, во-первых, он платит деньги и, во-вторых, он в гостях. Он все равно был им чужим и они были ему чужими, все было замечательно, но не «так» и в это короткое слово, как в точку, из которой возникла вселенная, вмещалось все. От природы до привычек. И каждый раз он возвращался с хорошим, легким чувством. Возвращался именно домой и какое бы небо ни было в аэропорту – наполненное сочной синевой или слезящееся дождем - он чувствовал, как оно опускается на него сверху, облекает его, как старый, поношенный, но хорошо усевшийся костюм, повторяющий каждую складку тела.   
Однако восемь лет прошли. За эти годы Путин изрядно достал своей непримиримостью и принципиальностью как Запад, так и местный правозащитный бомонд, главным занятием которого было небескорыстно дорожить нашей и вашей свободой. Задолго до выборов стали увесисто намекать на то, что третьего срока допускать нельзя. И хотя рейтинги позволяли, не позволил Запад. Руководство дрогнуло. В самой середине переправы, на самом глубоком и холодном месте, пришлось менять коней и выбирать нового Президента.
Став руководителем страны, новый Президент начал руководить. Выступал на совещаниях, грозил, распекал, требовал, ставил задачи, но выглядело это так, словно он булавкой колол носорогов. Мрачные, гранитные мужи из министерств и ведомств, похожие на монументы с острова Пасхи, старые кони, тертые калачи и стреляные воробьи, покорно хмурили брови, сокрушенно качали головами, озадаченно переглядывались, поддакивали. И, склоняясь над папками, так вдумчиво рисовали на пустых листах бумаги рожи, петушков и завитушки, что со стороны казалось, что каждое слово гаранта отныне навеки вписано на скрижали. В новом Президенте чувствовалась подростковая увлеченность, порывистость, которая рано или поздно, но неизбежно должна была привести его от государственных дел к некоему завлекательному занятию, по настоящему интересному и важному для его живой и подвижной натуры.
И он завел себе «Твиттер». И твиттер завел его.
Твиттер стал его идеей, средоточием, его кредо. Он увлеченно, короткими фразами, общался со страной, поздравлял, увещевал, разъяснял, число друзей его непрерывно умножалось, что он с удовольствием и отмечал. Заметив его любовь к виртуальной реальности и средствам ее создания, ему начали дарить айфоны, айпады и айпэды, флешки и прочие плоды, нагаджеченные современной цифровой эрой. Президент принимал их восторженно, гордился и показывал всем, нажимая кнопки и демонстрируя функции. Он очень понравился Западу и Америке, был понятен, очевиден для них и предсказуем, к этим флешкам и айфонам, как к компьютерным портам, подходили разъемы западных идей, преставлений, жизненной логики… Но в Россию он как-то не умещался и не составлял с нею одно целое. Как всадник, который вместо того, чтобы скакать верхом, идет рядом  с конем.
Шли годы. И чем дальше они шли, тем настойчивее Запад предлагал ему остаться. Президент сначала соглашался, потом отказывался, потом вновь соглашался. Эта странная, тяжелая, крепко и грубо скроенная страна была ему велика, как велико подростку папино пальто и он ее не понимал. В нем металось сердце, в голове носились обрывки мыслей, решений, идей, словно кто-то рассыпал детскую азбуку и ждет, что она сама соберется в разумную, спасительную фразу. А поэтому Президент страшился и согласиться, прекрасно понимая, что если с ним что-то случится, там не помогут, а здесь не простят. В итоге самая мысль о том, что может быть еще один срок, стала пугать и раздражать, он гнал ее от себя и насильно переключался на любую работу, любое дело, лишь бы не думать об этом.
В конце концов Президент подчинился, обмяк и понял, что больше избираться не нужно. Некоторое время его еще призывало вернуться назад сознание того, что не очень ладная команда останется не у дел, но потом он перестал об этом думать. Возня, шуршание и тревожный шепот за спиной надоели и однажды, читая длиннейший, скучнейший доклад министра путей сообщения о традиционно катастрофической ситуации на железных дорогах, он вдруг мстительно подумал: «Пропадите вы все пропадом. Уйду, буду премьером. Хватит».
После этого ему стало легко, спокойно, даже весело и конец срока уже не казался таким пугающе близким. Он встретился с Путиным, объяснился и они начали готовится к выборам.     
Осенью 2011 года Путин объявил, что возвращается. Запад устремил горящий взор на Президента и закричал «Ну!», но тот улыбался и молчал. Тон газет мгновенно изменился и Президент понял, что был прав. Он впервые увидел, что хотя его настоящее место в стране гораздо меньше президентского, он ей нужен, и она всегда поможет и защитит. И он не отвечал.
Приближался март 2012 года, который Николай ждал с приятным возбуждением и стремлением сразу начать работать. Вечером, 24 марта, Николай собрал на память предвыборные листовки, убрал их в стол и, закрывая его, впервые ощутил отчетливую тревогу. Только сейчас он почему-то вспомнил зловещие предупреждения в интернете, разухабистую информационную кампанию в западных СМИ, истерику в «Новой газете» и на «Эхе Москвы», где давно не стеснялись в выражениях по адресу премьера и понял, что нехорошие предчувствия вполне могут оправдать себя. 

*********************************************************

Проснувшись на следующее утро и заглянув в Интернет, Николай сразу понял – началось. Все антироссийские оппозиционные издания вышли с открытыми обращениями к президенту США о срочном военном вмешательстве, обещая предоставить документы о массовых преступлениях, вплоть до насилия и убийств, совершенных во время предвыборной кампании. Доказательств не требовалось. Интернет гудел, одна за другой назначались уличные акции, на которые призывали приходить с оружием, палками, арматурой. Николай кинулся в прихожую и начал быстро одеваться. В этот момент загудел телефон. «Колька, Колька, - вопила не своим голосом Анька Головнина, боевая подруга, - где ты? Где ты??? Общий сбор!!! Срочно, пулей, мухой по крышам сюда!!!! Возьми с собой все самое необходимое». Понимая, что в спешке и панике обязательно что-нибудь забывается, Николай уселся и сосредоточился. Потом вскочил, взял все деньги, которые у него были, и рассовал их по карманам. Убрал поглубже документы, схватил ключи и телефон и помчался вниз по лестнице, не дожидаясь лифта. 
Тем временем события разворачивались стремительно и необратимо. Николай подбежал к офису в тот момент, когда Госдепартамент США выступил с уверенным заявлением, что выборы в России нелегитимны, США требуют их отмены и назначения новых с условием, что Путин ни в каком качестве не принимает в них участия. Мировая пресса запестрела тревожными заголовками «В России победил фашизм», «Мировая демократия под угрозой», «Смерть цивилизованного мира».  Во многих западных странах были быстро организованы массовые демонстрации. Их участники топтали и жгли портреты Путина, изображенного в компании Сталина, Гитлера и Каддафи и взывали к международному сообществу и НАТО.
В офисе был кавардак. Толпы людей неслись по лестницам и коридорам, налетая друг на друга и тревожно перекрикиваясь. «Где все?», - крикнул он охраннику на входе и уже мчась по лестнице услышал «В шестнадцатом». Из шестнадцатого навстречу валила толпа. Николай увидел Аньку и бросился к ней:
- Что там, Анька? В двух словах…
- В двух словах всеобщая мобилизация. Штаты санкции ввели. Заседает совбез ООН, ждем резолюцию по России. Дело клонится к ливийскому варианту. Либерасты, провокаторы уже на улицах. Многие вооружены. «Пора», «Оборона» и вся сетевая мразь. Пока, вроде, их не очень много. У нас приказ – подождать, когда начнут бить стекла и прохожих и валить всех. Остановить любой ценой.
- А чем валить-то? Голыми руками?
- Сообрази.
Анька стрелой полетела вниз по лестнице. Николай заметался, но в этот момент сверху раздался уверенный голос Владимира. «Без паники. Слушайте меня. Во дворе начинается формирование групп сопротивления. Руководители групп назначены, им всем одеть синие куртки. Направления распределены. Подходите к ним, к любому. Набрав сто-сто пятьдесят человек, руководитель группы направляется на свою точку. Связь держать постоянно. Имейте в виду – ее могут отключить, поэтому запомните, кто где находится. Я на Тверскую, кто за мной – вперед». 
Через двадцать минут они вылетели из-за угла здания Госдумы и понеслись вверх по Тверской. От памятника Юрию Долгорукому уже было видно, что в районе Пушкинской площади стоит баррикада. На ней шевелились молодые люди и девицы, орали, бросали в прохожих камни, палки, бутылки. Почти все были пьяные. «В общем, действуем так, - кричал на ходу Владимир. – с ходу влетаем на баррикаду и сметаем уродов к чертовой матери. Бейте их смертным боем. Раскаявшимся пинка и на все четыре стороны. Наиболее упорных мочить в мясо. Баррикаду разрушить. Мобильники у всех отнимать и об стену. Поставить пост и не давать им опять собраться».
Тактика оказалась верной. Когда почти сотня орущих и грохочущих людей ворвалась на баррикаду, сопротивления она не встретила. Через минуту большая часть «защитников» валялась на земле, те, кто еще держались на ногах, поспешно улепетывали через улицу или скатывались в подземный переход. За ними летели мобильники, звонко разлетаясь на асфальте и ступенях перехода. Через полчаса баррикада была растащена. Владимир оставил на площади три десятка человек, а с оставшимися помчался в сторону Маяковской. Николай устремился за ними и тут вспомнил, что сестра утром уехала на работу в офис и, возможно, ничего не знает о происходящем. А если и знает, то не понимает, что делать. Телефон ее молчал. Предупредив Владимира, Николай бросился в метро. 
Метро работало, но в вагоне чувствовалось напряжение и страх. Люди тревожно переговаривались, шелестели бесполезными утренними газетами, в которых царили мир и благодать, звонили. Никто не шел, все бежали на выход, на вход, по платформам, под ногами уже валялись чьи то брошенные сумки с разбитыми банками консервов. Облегченно выбежав на Юго-Западной, Николай полетел к высокому стеклянному зданию невдалеке.
В здании все было спокойно, справа, за прозрачными дверями, были видны заполненные людьми столики и очередь к кассе столовой. У лифта собралась толпа, и Николай, не дожидаясь, стал быстро подниматься по лестнице. Он примерно помнил, что сестра работала где-то на двенадцатом этаже и, хотя никогда там не был, надеялся, что узнает о ней у любого клерка. На восьмом этаже он остановился у широкой стеклянной стены, взглянул на величественную Москву и замер. Стремительно увеличиваясь в размерах, очень низко, прямо на него неслись несколько черных, похожих на треугольники, самолетов, опережая разрывы, вспыхивающие на земле справа и слева. Жуткий рев рванул барабанные перепонки, стены дрогнули, где то зазвенели стекла и он увидел, как прямо под ним, на площади, через которую он бежал пять минут назад, сверкнула яркая молния. Выбросив из своего раскаленного нутра темные рваные обломки, она спряталась в черном, жирном облаке, которое быстро поползло к Николаю и на секунду показалось, что он мчится навстречу слитным тугим клубам черного дыма. «Не успел», - крикнул кто-то в голове у Николая, и он, напрягая все силы, побежал вверх по лестнице.
Паника стремительно охватывала здание. Менеджеры, клерки, секретарши, сотни особей офисного планктона толпами хлестали по лестницам и коридорам, из застрявшего лифта доносились отчаянные крики. Верхние этажи окутывало дымом, кажется, там начинался пожар. Когда Николай оказался на двенадцатом этаже, там уже никого не было, коридор был усеян листами бумаги, в распахнутых дверях напротив валялась чья-то сумочка, очки и помада. Крикнув наудачу несколько раз, он понял, что опоздал, испугался, что останется один и бросился вниз.
Когда Николай выбежал в огромных холл, там уже никого не было и лишь несколько человек мчались к дороге. На полу виднелись пятна крови, стекла входных дверей были выбиты, и все было усыпано осколками, на которых разъезжались ноги. Он схватился за телефон, но связи не было. «Черт! Что же делать». Он понимал, что сестру теперь искать бессмысленно, нужно любой ценой прорываться к центру, где наверняка есть свои люди, соединяться, ибо в одиночку пропадешь. Также очень кстати было бы хоть какое-нибудь оружие.
Выскочив на площадь, прямо перед собой он увидел огромную яму и за ней несколько десятков разбитых машин. Одна из них горела, выпуская клубы черного, удушливого дыма. Ближе всего к нему стоял большой черный «Крузер» с выбитыми окнами и помятой дверью, но капот был цел и двигатель, по-видимому, действовал. Рядом, лицом в луже крови, лежал труп человека в белой рубашке. «Хозяин», - обнадеживающе мелькнуло у него в голове. Боясь взрыва баков горящей машины, он присел, короткими перебежками подобрался к лежащему и быстро обшарил карманы. Есть. Ключ с тойотовским значком. Николай обежал машину, открыл багажник. Схватил монтировку, кинул ее в ноги и вскочил на сиденье. Машина завелась, и он взглянул на датчик. Бензин был. «Доеду, - подумал Николай, - главное, чтобы не перегородили дороги». И на максимально возможной скорости помчался по улице, которую все сильнее заволакивало дымом. 
В городе царил хаос. Люди в панике бежали по обочинам и прямо по дороге, наступая на упавших. Машины мчались, не соблюдая никаких правил, и он порадовался, что не сел в «Москвич» или какой-нибудь «фордик». Если на этой бандуре врежешься, то хоть уцелеешь. Машинально включил радио, и машину сразу наполнили слишком знакомые позывные. «Внимание. Внимание. Говорит Эхо Москвы. У микрофона Алексей Венедиктов. От имени и по поручению командующего миротворческими силами НАТО сообщаю всем о начале вынужденной операции «Пламеносцы свободы». Проведение операции санкционировано советом безопасности ООН и поддержано объединенным советом стран – членов НАТО. Прошу сохранять спокойствие. Ракетно-бомбовые удары нацелены исключительно на административные здания оккупационного путинского режима, а также на военные объекты. Мирное население не является целью операции. Повторяю – мирное население не является целью операции. Оставайтесь на месте, позаботьтесь о запасе еды и воды на три дня. В ближайшее время в каждом районе города будут созданы комендатуры Власти Переходного Периода, которые начнут учет граждан. В них необходимо зарегистрироваться в ближайшие три дня для получения продовольствия и направления на мобилизацию и работу. От имени Михаила Касьянова, временного руководителя страны, я также обращаюсь ко всем солдатам, офицерам армии и внутренних войск. Прекратите сопротивление. Складывайте оружие или поворачивайте его против Кремля. Путин сдался. Путинский режим обречен. Всем гарантируем жизнь. По решению командования миротворческих сил НАТО свободные выборы нового Президента назначаются через две недели. Повторяю…»
«Гнида! Какая же гнида!, - заскрипел зубами Николай, отчаянно лавируя между досками, обломками, кусками арматуры и брошенными автомобилями. «Сидела все годы эта падаль, галдела, неужели было непонятно, что этим кончится? Вот уже служит. Какого рожна они кормили его, почему не раздавили, как клопа? Демократы, мать их». Он завертел черную ручку. По другим каналам было не лучше. Между призывами к сдаче и американскими песенками иногда проскакивали новости. Даже если половина была правдой, дело дрянь. Ракетными ударами разрушены Генштаб, ФСБ, Газпром, Сбербанк, десятки зданий на улицах и в переулках. Начались пожары. Горят Остоженка, Пречистенка, Таганка, Нескучный сад. Остановилось метро, многие поезда прямо в туннелях и люди в панике выбираются по путям и замершим эскалаторам наверх, в город. В центре грабят магазины. Разгромлены ГУМ, ЦУМ, Третьяковский проезд, погромы стремительно расползаются по улицам и переулкам. Толпа осадила Администрацию Президента и рвет всякого, кто пытается выйти. Началась охота на милиционеров, над пойманными глумятся, пытают, давят машинами, режут.
Он еще крутанул ручку настройки и вдруг услышал знакомый, твердый голос. «…аждане. Россияне. Говорит Путин. Под маской борьбы за свободу и демократию на нашу страну Соединенными Штатами Америки совершено вероломное нападение. Города России подвергаются бомбардировкам. Убиты тысячи мирных людей. Планируется начало наземной военной операции НАТО. От имени руководства России призываю всех на борьбу с врагом. Мобилизуйтесь. Вооружайтесь. Уничтожайте живую силу врага и его пособников, средства связи, технику. Создавайте партизанские отряды. Героическая история нашей великой Родины должна нас объединить. Враг будет разбит, победа будет за нами».
Николай повеселел и злость его стала веселой. «Нате, либеральные гады, выкусите. Нет, мы еще поборемся. Это вы ошибаетесь. Русский мишка только в зоопарке смирный».
Ближе к центру началась стрельба, которая пока еще была беспорядочной. Улицы наполнялись пьяными и озверелыми от водки и безнаказанности. Николай уже несколько раз видел, как пьяные молодчики догоняли женщин, валили их на землю и начинали  в остервенении рвать с них одежду. Он жалел, что нет автомата и, скрежеща зубами, понимал, что остановиться и помочь не получится. Один из них вдруг выскочил ему наперерез, расставив руки. Николай нажал на газ и, сделав вираж, резко рванул руль вправо. Раздался глухой удар, полетели брызги, мерзавец перевернулся в воздухе несколько раз и шлепнулся на обочину. «Один есть», - удовлетворенно отметил он. В кармане вдруг загудел телефон и он выхватил трубку. «Колька, ты где? Это Ивакин, Ивакин. Ты слышишь меня?» «Слышу, слышу. Я к центру еду по Ленинскому. А ты где?» «Я на Таганке. Ждем всех в нашем офисе. У тебя оружие есть?» «Нет» «У нас кое-что есть, но мало. Быстрее, Коля, быстрее. Тут ад».
Николай и сам слышал в трубке грохот и треск и понял, что там тоже, похоже, бомбят. По Садовому еще можно было проехать, он проскочил Павелецкую и помчался по направлению к густым клубам черного дыма, которые навели его на нехорошие мысли. Так и оказалось. Перед мостом через Москву реку, за которым был офис, он увидел прямо перед собой баррикаду из перевернутых и горящих машин. Рвались баки, обливая все вокруг потоками пламени, в воздух летели куски железа и пластиковой обшивки. Он резко остановился, схватил монтировку, выскочил из машины и, закрывая руками голову, побежал направо в обход. Улицы являли собой жуткую картину. Окна магазинов были выбиты, внутри возились десятки людей, выбиравшиеся наружу с мешками и сумками. У одного из дорогих совсем рядом с мостом разгорелся бой, и Николаю пришлось ползти. Владелец магазина, крепкий быковатый мужчина в разодранном дорогом пиджаке защищал свою собственность от нескольких мародеров, которые ломились к нему. Стеклянные двери были уже вырваны, зеркальные окна выбиты и хозяин, укрывшись за кассовым прилавком, палил из боевого пистолета в нападавших. От Павелецкого вокзала остались руины, и все за ним превратилось в один гигантский костер. Небо плотно застилал черный дым, временами закрывая багровый солнечный диск, и тогда наступали сумерки.
Наконец Николай выскочил на мост. Картина, представшая перед его глазами, была величественна и ужасна. Справа, за рекой, за Новоспасским монастырем было все черно от дыма и в воздух взвивались багровые языки пламени. На стенах монастыря метались черные фигурки, некоторые соскальзывали и стремительно неслись вниз. Мост за монастырем переломился посередине, рухнул в реку и из воды справа и слева высовывались груды машин, поднимающихся на створы моста. На машинах шевелились люди. Слева высилась громада дома на Котельниках. Его шпиль был сбит прямым попаданием ракеты и часть дома горела, в окнах было видно пламя, которое, разгораясь, выбивало стекла и осколки разноцветными искорками беззвучно, как снежинки в солнечном луче, летели вниз. Еще дальше, в районе Кремля, он увидел высоко в небе рой быстро увеличивавшихся темных точек, из которых выпархивали огоньки, таща за собой длинные пушистые нити. «Вот черт, а я же здесь как на ладони», - мелькнуло у него в голове и он, выпрямившись в полный рост, кинулся по мосту что есть силы к противоположному берегу.
Прямо посередине моста двое бритых подонков грабили нагруженную вещами пожилую пару. Не выдержав, Николай бросился к ним, но не успел – блеснул нож и старик тяжело опустился на землю. Старуха закричала, грабитель ткнул ее ножом, и подхватив сумку, рванул на другу сторону моста. Широко размахнувшись, Николай швырнул им вслед монтировку и, проклиная, бросился бежать дальше. Достигнув противоположной стороны, он свернул на боковую улочку и понял, что вовремя. Сзади раздался нарастающий жуткий, выворачивающий душу вой и он услышал взрывы – один за другим, они раздались прямо за ним и на другой стороне реки. «Накрыли», - мелькнуло в голове. До офиса было совсем немного, но дорогу Николаю преградило пламя. Улица была окутана дымом, по обе ее стороны горели дома и жар ударял в лицо. Откуда-то сквозь чад доносились истошные крики женщины, зовущей на помощь. Николай на секунду остановился и, неприятно удивившись, как быстро у него окаменело сердце, бросился под стену ближайшего дома переждать налет. На другой стороне куча гопников, полузакрытая дымом, матерясь, кого-то била, рвала на части, оттуда слышалось рычание и хрипы, словно сцепилась свора собак. Наконец они бросились в сторону, оставив на тротуаре труп и не было видно мужчина это или женщина. 
Действительно, плоды чудовищного двадцатилетия, усердные труды НТВ, работников Аншлага и еще тысяч безвестных, но усердных циников и пошляков дали свои плоды. Была успешно выращена особая порода людей – дикарей, варваров, любителей пива, дешевой порнухи и боевиков, порода, в равной степени обитавшая как в технических лицеях и на стадионах, так и в стильных дорогих офисах и прихожих высоких кабинетов. Богом для них было собственное скотство, которое они пестовали и лелеяли, а идеалом – отнять все у других и жить на проценты, ничего не делая. В школах они вытрясали из первоклассников гривенники, отнимали коржики и мороженое у домашних девочек и поколачивали тех, кто заведомо слабее. Потом, в девяностые, они торговали копеечным барахлом, трусливо подворовывали, шестерили у бандитов и отнимали арбузы у уличных торговцев. Наконец жизнь наладилась и загнала их назад в подворотни, даже если эта подворотня была на четвертом этаже и имела две комнаты и кухню.
Но о них не забыли. Тысячи людей на телеканалах, станциях, газетах и издательствах бросились поддерживать их желания и страсти и умножать их ряды. Родилась литература для дебилов, передачи для дебилов, спектакли, фильмы и пресса для них же. Под их вкусы Серебренников переписывал матом классику, Балабанов снимал «Груз 200», Кулик устраивал «вернисажи», а для наиболее продвинутых изготавливали документальные фильмы о великих людях, где что Чехов, что Ландау, что Королев представали одинаково похабными и низменными скотами, очень близкими аудитории. И вот теперь, во время катастрофы, когда, тяжело раненная, погибала великая страна, они вырвались на волю и кинулись на всех, словно дикое, зараженное бешенством, зверье. Отученные думать, они не понимали, что погибнут вместе со страной, что кто бы ни победил, они останутся проигравшими. Они понимали только одно – настал их час, которого больше никогда может не случиться. И они громили магазины, опьяненные безвластием и безнаказанностью, убивали людей, насиловали женщин и пили, пили, пили, а потом, охваченные безумием, уничтожали друг друга из-за пачки сигарет, бутылки водки, сотового телефона. Это была расплата за забвение очень многих предостережений последнего двадцатилетия.
Как только рев стал затихать, Николай вскочил и побежал дальше. Один двор, другой, низенький заборчик, песочница с разбросанными лошадками и машинками, перевернутая детская коляска. Из темной подворотни он выскочил на улицу и впервые вблизи увидел жертву налета. Молодая, модно одетая девушка лежала поперек тротуара, разбросав руки и рассыпав пышные волосы. Клочья светлого плаща были вмяты в ее развороченный бок. Одна нога была босая, рядом валялась туфля на шпильке и вывернутая сумочка – кто-то уже успел. 
Николай, зажмурившись, перепрыгнул через нее, вбежал в подъезд и кинулся по крутой лестнице вниз. В большом широком подвальном зале было битком народу. Владимир вел собрание. Увидев его, он крикнул «Коля, мы все тут», и вновь, не останавливаясь, жестко отмахивая рукой, продолжил. «Идет война. Пока они не начали открытую интервенцию, у нас есть несколько дней, чтобы мобилизоваться. Связь пока работает, подбирайте любые телефоны, а лучше рации. Лучше берите телефоны у либерастов, чтобы вас не засекли. Слушайте новости, чтобы немного хоть быть в курсе. Необходимо вооружаться. Неподалеку, у Крутиц, воинская часть. Там должно быть оружие. Пока никто не опомнился, обшарить все отделения милиции. Ищите людей, которые готовы оказать сопротивление. Лучше военных, которые смогут руководить. С регулярными подразделениями мы не справимся, не хватит опыта. А с этой либеральной мразью, союзниками, предателями мы обязаны, понимаете, обязаны справиться!!!!» почти крикнул он. «Вся российская история сейчас на нас смотрит – от Александра Невского до Псковских десантников. А теперь расходимся. Пока. Если добудем оружие, держаться будем здесь. Все, вперед. Я на Крутицы, кто со мной?».
Николай решил не протискиваться вперед и, дождавшись, когда все повалили из подвала наверх, побежал за Владимиром. «Колька, я с вами», - проговорил кто-то и ухватил его за рукав. Он обернулся. Тонька выбиралась из подвала рядом с ним и как только они оказались на воздухе, побежала следом, не отставая. Владимир на секунду приостановился. «Ваня, Антон, Сергей, похоронить, - он указал на лежавшую девушку, - могилу отметить как-нибудь. Документы, если есть, Сергей, возьми с собой. Будешь вести базу. Она нам очень когда-то пригодится», - добавил он многозначительно и бросился вперед.       
В воинской части никого не было, и Николай понял, что им очень повезло. Все носило следы поспешного, панического бегства. Кровати были всклокочены, на полу валялись гимнастерки, башмаки, простыни, пуговицы, щетки для обуви. Люди разбежались по этажам казармы. «Ищите оружейные комнаты. Они обычно в конце коридора», - закричал откуда-то Владимир и почти сразу раздался торжествующий крик.
- Есть. Есть. Сюда все, на второй этаж.
Николай бросился вниз. Парни и девушки тащили автоматы, несли зеленые ящики. Владимир отправил несколько групп с оружием и боеприпасами в офис. «Костя ты старший. Я и еще несколько человек останусь здесь. Оставите оружие, возвращайтесь сразу. Надо вытащить максимум. Ребята, вооружаемся. Если подвалят эти, то здесь и будет наш решительный бой. Тоня, иди с ними».
- Не пойду, - решительно заявила Тоня и вскинула на плечо автомат. – Здесь останусь.
- Ладно, черт с тобой, некогда нам сейчас спорить.
Владимир вслушался и все замерли. Откуда-то издалека донесся уже знакомый слитный гул, от которого начали подрагивать стекла.
- Люди, вниз. Они как раз по воинским частям долбят. Накроют, и пикнуть не успеем.
Все скатились по лестницам во двор и залегли, вжались в землю под тяжестью нарастающего рева. Вокруг все загудело и задрожало. Николай почувствовал, как мелко трясется и шевелится земля под ним. Черные тени мелькнули над головой, он увидел несколько ярких вспышек и в тот же момент дом напротив, через дорогу, исчез, превратившись в кружащееся месиво. Сверху полетели комья земли, камень больно ударил в спину. Но он лежал, вцепившись в землю, пока гул не начал затихать и звуки разрывов сделались тише.   
- Живы? – услышал он голос Владимира и поднял голову.
- Живы, - раздалось с разных сторон. Все вскочили и начали отряхиваться.
- Наши дошли интересно, или нет, - спросил Владимир, и в этот момент в ворота ворвался Костя.
- Ну, с вами все в порядке?
- В целом с нами очень даже далеко не все в порядке. – ехидно ответил Владимир, - но мы живы и это уже хорошо. Донесли? Не зацепило?
- Нет, слава Богу.
- Все, берем, сколько можем унести, и бегом. Второго шанса они нам не дадут. Засеките время, поймем, через сколько они появляются. Связь есть?
- Есть.
- Хорошо. Значит, вышки еще работают. Не думаю, что это надолго, но все же. Ваня, срочно обзвони всех старших, кто с либерастами бьется, после каждого обстрела смс всем, кого знают «Жив, нахожусь там-то. Потери такие-то. Грохнули столько-то». Пусть докладывают обстановку. Чем чаще, тем лучше. Все, быстро пошли.
Они почти бегом кинулись по дороге, огибая брошенные машины и вывороченные столбы, висящие на проводах. По тротуару навстречу им брел парнишка в майке, черных шортах и бейсболке. Из-под бейсболки у него текла кровь, он все время вытирал ее, размазывал по лицу и вытирал снова.
- Стой. Ты кто? Куда идешь? – строго спросил Владимир.
- Андрюха я. С того дома – он махнул рукой туда, где возвышалась полуразрушенная громада сталинского дома, окутанная клубами дыма, который вспарывали языки пламени.
- Ранен?
- Что?
- Ранен, спрашиваю.
- Не знаю. Вот. – он повозил окровавленной рукой по лицу. - Как рвануло, я вниз побежал, во двор. А во дворе сестренка лежит. И полголовы нету.  И бабка. А у бабки газеты. И сумка. И молоко течет.
Владимир быстро оглянулся по сторонам.
- Так. Ты куда идешь?
- Что?
- Куда идешь, говорю?
- Куда?
- Да, идешь куда, куда???
- Так, иду. Когда рвануло, я побежал во двор…
- Все ясно, - отрезал Владимир. – хватайте его и тащите в офис. Перевяжите. Воды дайте. Кстати, через дорогу от офиса аптека. Срочно запастись бинтами, жгутами, йодом и прочей фигней. Таблетки от кашля только не берите. И, кстати, наполнить все емкости водой. Думаю, водопровода надолго не хватит. Пошарьте в округе, тащите продукты и воду. Берите сухое, то, что не портится.
Андрюху подхватили под руки и поволокли. Владимир, Николай, Тонька и еще несколько человек помчались следом.
В офисе уже было гораздо спокойнее. Во всех комнатах раздавали патроны, слышался лязг затворов и щелканье присоединяемых рожков. Николаю понравилось возбужденное, злое, решительное настроение, которым были охвачены все. Владимир приказал срочно собраться всем руководителям. Через несколько минут человек пятнадцать сидело в большой комнате, заваленной книгами, плакатами и использованными картриджами. 
- Ну что, граждане, - саркастически начал Владимир. – надеюсь, все все поняли. Идет война. Сценарий нам знаком по Ближнему Востоку. Идет артподготовка и через день-два они высадятся, это факт. Путин цел и на связи со страной, что не может не радовать. Либерасты пытаются овладеть ключевыми точками города и просто посеять панику и неразбериху. Сейчас народ в нескольких ключевых точках метелится с ними. Это Тверская у Телеграфа, Почтамт, Никольская и Ильинка на подходе к Кремлю, Замоскворечье, Арбат, Курская. В основном против нас гопники, хипстеры и быдло, которое в руках ничего тяжелее стакана не держало, но среди них уже есть и менты и фээсбэшники. Наша задача до начала сухопутной операции истребить и изувечить их как можно больше. Мы, правда, тоже не очень опытные. В армии кто служил?
Поднялось несколько рук.
- Отлично. Срочно показать всем, как пользуются автоматами. Патронов много вытащили, Леша?
- Много – простуженным голосом прохрипел квадратный Леша, истовый динамомолец и опытный любитель драк. – Еще два ящика гранат.
- Хорошо. С гранатами сам покажу, как иметь дело. Кстати, девушек бы надо отпустить. Как думаешь, Тоня?
- Отпускай, - пробурчала Тонька. - Только куда они денутся-то? Я с некоторыми поговорила – никуда они не уйдут. А мне даже не предлагай. Презрением оболью.
- Ладно, принимается. Володя, останешься здесь за старшего. Мы на Курскую. Поехали.
Они втиснулись в несколько машин и быстро помчались по Садовому кольцу в сторону Курского вокзала. Рядом с Николаем оказалась Тонька. Но до вокзала они не добрались. Как только пересекли мост через Яузу, Владимир резко свернул вправо и остановился. Впереди громоздилась баррикада, оттуда слышались выстрелы и редкие автоматные очереди, но куда они били, Николай понять не мог.
Они выскочили из машин и, пригнувшись, откатились за обочину. Владимир подозвал к себе Николая и Антона.
- Вот что, парни, - сказал он и указал на видневшийся вдалеке белый двухэтажный особнячок. – Найдите канистру, накачайте бензина из машин и сожгите его дотла. До основания. К дьяволу. Чтобы следа не осталось. Осторожнее, там кто-нибудь может быть. Если окажут любое сопротивление – валите всех разом. Если нет – то же самое. Чтобы муха не вылетела.
- А что это, - спросил Антон, вглядываясь.
- А это, дорогие мои, вам не жук майский. Центр Сахарова это. 
- Ах, центр Сахарова. Можно тогда я тоже пойду, - вдруг подала нараспев голос Тонька, лежавшая за сгоревшей машиной. И голос этот был какой то особенный, не такой как обычно.
- А тебе зачем, - удивился Владимир.
- Да так. Поделиться впечатлениями.
И, не дожидаясь разрешения, она, пригнувшись, короткими перебежками подалась в сторону особнячка. За ней кинулись Николай и Антон. 
Проводив их взглядом, Владимир повернулся к баррикаде. Похоже, что с это стороны были свои – над перевернутыми машинами, арматурой и поваленными столбами трепетал российский флаг. Либерасты никогда российских флагов вешать не будут, это он знал. По его команде все вскочили и побежали, прыгая через столбы, колеса и выбоины и пригибаясь. Прямо перед ними вспыхивали огоньки и несколько раз отчетливо слышался негромкий пулевой посвист, но никто не упал и, задыхаясь, они рухнули на землю уже среди своих. Владимир оглянулся и увидел, что своими были мрачные, бритоголовые люди, одетые в темное, которые, крепко матерясь, палили за баррикаду из самого разного оружия, начиная от охотничьей беретты и заканчивая травматическими пистолетами. Те, у кого ничего не было, лежали между камней и лишь иногда метали за баррикаду трубы и обломки кирпичей.
- Кто такие? – повернулся к ним бритоголовый здоровяк в бомбере и с охотничьей двустволкой.
- Союзники. А вы?
Здоровяк уверенно протянул Владимиру руку, крепко пожал, хмыкнул и спокойно сказал:
- А мы скины. Вот, со штатовскими гоблинами воюем. Вы нам в помощь?
- В помощь. Нас десять. А вас?
- Нас человек пятнадцать. Оружие есть?
- Есть. Автоматы.
- Автоматы? – здоровяк завистливо крякнул. – Ну, тогда мы вас вперед пропустим. А то у нас хрень какая-то. Разве только рогаток нет. А у них пара калашей точно есть. Эх, нам бы только до своих продержаться.
До каких таких «своих» надеялся продержаться бритый здоровяк, откуда они должны были появиться и почему, Владимир не поинтересовался. Однако он почувствовал, что тоже невольно начинает ждать «своих», надеяться на них, не очень надеясь на самого себя и тот крепкий, искрений, смелый, но очень маленький и совсем неопытный отряд, который был вместе с ним. Он понимал, что, сколько бы ни было этих ребят, этих девушек, на лицах которых еще была видна косметика, их невозможно победить, но проиграть они могут, когда с той стороны подтянутся регулярные части. Но он знал наверняка, что надо держаться. Держаться и все. Стрелять в них, бить их чем попало, пока они не сдохнут. Или не уйдут.
В это же время Тонька, Николай и Антон вплотную подобрались к белому особнячку и осторожно начали огибать его. Заметив приоткрытое окно, Николай заглянул и, никого не увидев, подал знак. Антон и Тонька подобрались ближе. «Прикройте», - бросил им Николай, ухватился за раму окна, приподнялся и с силой вбросил себя внутрь. Упал на пол, вскочил, держа перед собой автомат. Тут же за ним влетели Антон и Тонька. В комнате громоздились коробки с листовками, пачки плакатов лежали на столах, свернутые в трубку, стояли транспаранты, прикрепленные к палкам. По полу были рассыпаны эмалевые значки. Тонька взяла в руки один плакат и зашипела:
- Мать честная. Вы только гляньте.
Они взяли протянутые плакаты. Два веселых американских солдата – белый и черный – обнимаясь, стояли на карте России и держали звездно-полосатый флаг, почти как «Рабочий и колхозница». Внизу крупными буквами было напечатано. «Граждане, внимание. Правительство Путина низложено. Прежней власти больше нет. Позади коррупция, ограничение свободы слова, политические процессы, геноцид, ментовской беспредел. Впереди демократия. Мы принесли вам долгожданную свободу слова, собраний, выборов. Все на первые свободные выборы Президента». На другом изображался Путин в виде гориллы с окровавленным топором, которая стояла на зеленого цвета Чечне. С третьего на них глянули весело смеющиеся лица Новодворской, Ковалева, Федотова, Муратова, Немцова, Яшина и еще кого-то на фоне Капитолия. Подпись гласила «Лица освобожденной России. Дружным смехом ответили они на вопрос «Не хотите ли вы вернуться назад?»» На листовках и плакатах поменьше содержались призывы вступать в освободительную армию, новую полицию, сдаваться в плен, устраиваться на «выгодную и легкую» работу в Макдональдсы и на заправки и выдавать всех, кто в подполье продолжает сопротивление.
- Вот это да, - тихо присвистнул Антон, - так это же их пропагандистский центр. Все уже готово. Тонька, ты чего.
Николай поднял глаза на Тоньку. Такой он никогда не видел эту веселую, живую девушку. Лицо ее побелело, челюсти были сжаты, ноздри раздулись, а глаза превратились в узкие щелочки. Она тяжело вздохнула несколько раз, видимо, пытаясь справиться с собой, затем вскинула автомат и хриплым, чужим голосом сказала:
- Ну-ка, пошли, ребята.
И они, захваченные этой безграничной ненавистью, молча покорились ей и двинулись следом. Наверху, на втором этаже, был шум, напряженные, приглушенные голоса, короткие выкрики, словно там тащили что-то тяжелое. Но внизу пока было тихо. Они сделали несколько шагов  и оказались перед стеклянной дверью. Спиной к ним у большого экрана сидел человек в наушниках. На экране они увидели карту Москвы, на которой пылали красные точки, и время от времени вспыхивали россыпи золотых звездочек. После каждой вспышки человек что-то быстро отмечал в Ipadе и кричал в микрофон отрывистые английские фразы. Антон и Николай переглянулись, пытаясь понять, что делать, но Тонька уже все решила. Она рванула дверь, и, схватив автомат двумя руками, обрушила его на голову сидящего. Человек в наушниках на мгновение застыл, затем начал крениться и тяжело рухнул между столом и креслом, которое отскочило в сторону и перевернулось. Кровь темными, крупными каплями поползла по волосам, и на полу появилось алое пятно.
- Пошли наверх. Потом вернемся.
Они бросились верх по лестнице и оказались в обширном помещении, тоже заставленном коробками. Дальше шел неширокий сумрачный коридор. На полу лежали огромные изображения американского президента, флаги, что-то еще. Человек пять или шесть суетились над большим деревянным ящиком, вынимая из него рулоны и складывая на пол.
Три очереди ударили почти одновременно. В это же мгновение в конце коридора высунулась чья-то голова и исчезла. Щелкнул замок. Через несколько секунд Тонька уже была уже у двери. Слышно было, как в комнате кто-то рвет ручку окна. Она пнула дверь ногой, вскинула автомат и, отступив на шаг, прикрыла глаза и нажала на спуск. В лицо полетели осколки пластика. Расширив прикладом дыру в двери, девушка увидела пожилого, лысого человека, лежавшего поперек подоконника. Голова у него свешивалась за окно. Подошел Антон, заглянул в кабинет и протяжно свистнул.
- Нуууу, Тонька, ты гений. Поздравляю. – он хлопнул ее по плечу. – Представим к награде.
- А что?
- Главную крысу грохнула. Самодуров, директор этого зловония. Тонька, ты что.
Тонька прислонилась к стене и измученными глазами посмотрела в лицо Антона.
- Ты что? Тебе плохо?
- Да нет, все нормально. – она опустила автомат, который до сих пор держала на весу и встряхнула головой. – Я почему-то вдруг устала, Антоша.
- Давай сядем.
- Некогда нам сидеть. Извини. Это так, слабость. Повоюю недельку и пройдет. Пошли вниз, к этому.
Они спустились по лестнице и вошли в комнату. На карте Москвы по-прежнему взбухали, пульсировали красные пятна. С равными промежутками времени то здесь, то там рассыпались золотистые огоньки. В наушниках, валявшихся на полу, кто-то тревожно кричал по-английски.
- Что же это такое? – Николай вгляделся в карту, - что это все значит?
- Мы где? – спросил Антон.
- Здесь. – Николай показал на точку рядом с голубой лентой реки и черточкой моста.
- Что это за пятна такие? Ну-ка… Смотри, одно из пятен совсем рядом с нами. На Садовом.
- Это же где наши бьются, - крикнула Тонька. – где бои идут. А вспышки ракеты. Это же эта гнида их наводила. Видишь, накрыли пятно на Кудринской.
Действительно, звездочки вспыхнули прямо на Садовом, поверх одного из пятен. И в ту же минуту опять тревожно закричал из наушников голос.
- Они его потеряли. – догадался Антон. – Ищут. Скоро сообразят и тогда, скорее всего, прилетят сюда. Надо убираться подобру-поздорову.
- Давайте, - сказал Николай, - только бензин надо найти.
Они выскочили во двор, где было припарковано несколько машин. Разбили замки и стекла и начали шарить по салонам. Но канистр не было. С Садового кольца слышались отдельные выстрелы и редкие очереди.
- Так всю жизнь провозишься, - выругался Антон. – А наши там пропадают.  Ну-ка, давайте машины подкатим ближе и запалим. От них и перекинется.
Втроем они быстро подтолкнули несколько машин вплотную к стене, отбежали и Николай дал очередь. Ярко вспыхнуло, раздался тугой, гулкий взрыв и в небо рванулись языки пламени.
- Есть контакт. Вперед.
И они, пригнувшись, побежали в сторону Садового кольца. 
На баррикаде уже никого не было, только посреди улицы лежало несколько трупов. Один был в милицейской форме. Со стороны реки раздавались крики и выстрелы. Они кинулись вниз и увидели, как их ребята вместе с бритыми парнями стреляют куда-то в Яузу и швыряют камни.
- Эх, что ж вы не успели? – насмешливо встретил их Владимир, когда они скатились с обрыва, - а у нас тут горе. Ловким маневром ублюдки укрылись от погони на дне речки. Как там у вас дела?
- Спалили, - отрапортовала Тонька. - Оказывается, это их навигационная точка была. И пропагандистский центр. До крыши все листовками и плакатами набито. Геббельсы.
- Как будто там могло быть что-то другое, - резюмировал Владимир. – Так, нужно возвращаться. Ребята согласились остаться. Отдайте им оружие и патроны и все бегом в офис.
Договорившись о помощи и поддержке и обменявшись на всякий случай телефонами, все начали подниматься к мосту. Там скинхеды, тепло обняв каждого и потрясая автоматами, попрощались и побежали в сторону баррикады, а Владимир со своим небольшим войском стал возвращаться к Таганке. Николай несколько раз позвонил сестре, но тщетно – телефон был выключен.   

********************************************************

Обстановка в офисе напоминала военный штаб. Приходили оборванные, усталые люди, брали оружие и патроны и вновь уходили. Кто-то притащил ящик с рациями, их разбирали, прилаживали к поясам, проверяли. На всех этажах на всю мощь работали приемники. На вечернем совещании Николая назначили ответственным за снабжение и жизнеобеспечение офиса и всех, кто в нем.
Ракетные обстрелы и бомбежки продолжались. На второй день утром появились раненые. В подвале две комнаты отвели под лазарет, где студенты и выпускники медвузов бинтовали и оперировали. К счастью, неподалеку оказалась разгромленная больница и недостатка в бинтах, лекарствах и хирургических инструментах пока не ощущалось. Днем стало известно о первых погибших. У метро Кропоткинская, где держала подходы к Кремлю одна из групп, убили Настю Калемину, готичную, но, несмотря на это, очень веселую, разгульную деваху, в любых условиях ухитрявшуюся обновлять боевую раскраску и всегда рвавшуюся вперед. Через час стало известно, что погиб Шамиль Товгериев – крепкий чеченский парень, увлеченный спортом, рано пришедший в движение и много успевший сделать. Вместе с ним убили и какого-то дядьку среднего возраста, не очень хорошо одетого, который пришел со стороны и добровольно дрался на баррикадах, но никто так и не успел спросить, как его зовут. 
Гибель Шамиля и Насти потрясла Николая. До этого вся эта неразбериха, драки, стрельба казались ему не совсем настоящими, выдуманными, немного постановочными. И подсознательно он все время ждал, что вот сейчас кто-то позвонит и скажет, что это неправда. Что шутка, спектакль, чье-то жестокое безрассудное развлечение закончились и можно идти по домам. Но когда он понял, что он никогда не увидит Настю и Шамиля, что они больше не придут в офис и вообще никуда не придут, что их теперь нет нигде на свете, он понял, что назад дороги нет. Что война, самая настоящая война, не шутка и не розыгрыш, действительно началась. Началась всего лишь потому, что они все хотели жить так, как считали нужным.   
К новой должности Николай отнесся со всей ответственностью. Ему вообще в последнее время все больше нравилось что-то делать для людей, помогать им, облегчать их жизнь и он отдался работе энергично и увлеченно. Созданные им группы обшаривали окрестные магазины и сделали неплохие запасы продуктов. Были установлены дневные рационы и очередность их получения. Николай лично следил за соблюдением нормы. Пока было электричество, назаряжали ноутбуков, в соседнем магазине электроники разжились батареями для телефонов. По ночам установили дежурства на крыше и вокруг здания. На следующий день он поднялся наверх, чтобы проверить дежурных, и невольно остановился при виде той картины, которая ему открылась. Кругом полыхали сильные пожары, небо переливалось багровыми отсветами, превращая ночь в сумерки, и казалось, что их небольшой домик стоит в жерле действующего вулкана. Горели ЗИЛ, Рогожка, район за Курским вокзалом и у него в памяти всплывали картины из учебника истории: Москва в 1812 году, на фоне огромных багровых языков пламени силуэт зубчатых башен Кремля. Надо было подумать, куда перебазироваться, если огонь подойдет слишком близко, но пока видимой опасности не было.
Еще работало радио и даже иногда Интернет и находящиеся в штабе жадно впитывали сообщения, приходившие извне. ООН поддержало бомбежки и ракетные обстрелы крупнейших городов России (у них это называлось «закрытие воздушного пространства»), система ПВО оказалась разгромлена. Началась экономическая блокада, был захвачен стабилизационный фонд, на Западе шли многотысячные демонстрации против России и Путина. Наконец стало известно, что НАТО высадилось в нескольких областях, примыкающих к Московской. В провинциальных городах установилось раннее средневековье. Местные администрации были разгромлены, власть переходила к отбросам общества, которые, заняв лучшие кабинеты и подняв любой понравившийся флаг, окружали себя прихвостнями и кидались всей компанией прибарахляться, грабить, насиловать и пьянствовать.
Начались самосуды, жертвами которых становились самые случайные люди. Под Москвой сожгли вместе с семьей успешного фермера, который кормил несколько поселков, в другом месте озверевшая толпа пьяных подростков казнила нескольких слишком строгих к ним учителей районной школы. Стремительно нарастал вал грабежей, насилия, погромов. Милиция и ФСБ бездействовали или открыто поддерживали мародеров. Не зная, за кем идти и кому подчиняться, стояла без движения армия. Впрочем, некоторое движение все же было. С подмосковных военных аэродромов периодически поднимались и брали курс на запад и восток транспортные самолеты, груженые барахлом и семьями генералов.
Образовался ВПС - временный переходный совет. Немцов стал его главой, Касьянов премьером, Навальный вице-премьером, Альбац министром печати, Ходорковский министром энергетики. Первыми же указами вводился запрет на любую критику власти, Америки и жесточайшая цензура. В срочном порядке готовилась передача США крупнейших российских нефтяных компаний. Все, кто хоть когда-то поддерживал Путина, должны были быть найдены. ЦИКу была дана команда поднять все списки голосовавших за Путина на выборах и передать их в ФБР для розыска. Официальной радиостанцией новой власти было объявлено «Эхо Москвы», главными печатными органами – «Нью Таймс» и «Новая газета».   
Однако иногда доходили сообщения, которые свидетельствовали, что были и те, кто решил сопротивляться. Священник-старичок, настоятель какого-то московского храма, хлебом-солью встретил на паперти орду либерастов, явившихся пограбить и помародерствовать. Вместо проклятий и анафем он облобызал их, пригласил к заранее накрытому пышному столу, поднял первый бокал за победу, а затем «на минуточку» отлучился. Через двадцать минут вокруг стола лежали трупы и хрипели умирающие – старичок когда-то был врачом и умело обращался с ядами. Уже вторую неделю против орд перепившийся озверелых грабителей и мародеров держался далекий Кириллов монастырь. Монахи со стен, как в древности, отбивались камнями, палками, кипятком, топорами, палили из старинных музейных пушек, пищалей, мушкетов, и даже стреляли из наспех сделанных луков. Какой-то отчаянный парень засел под аэропортом Шереметьево со «Стингером» и единственной имевшейся у него ракетой пустил поплавать в Москве реке взлетавший аэробус. Он не знал и не мог знать, что в том специально зафрахтованном, великолепном «Боинге», после восторженной прощальной пресс-конференции, устроившись вокруг столика с закусками и коньяком, навсегда отбывали из России Дворкович, Тимакова, Муратов, Васильев, Охлобыстин, Лимонов, развлекавшие их стишками Зильбертруд с Ефремовым и свора прихлебателей. Никто так никогда и не узнал имени этого парня, но он был настоящий человек.
Вспомнив все это, проживя еще раз, Николай вдруг почувствовал, что все его существо затопила жестокая, безысходная, мутная тоска, граничащая с отчаянием и давящая на сердце с невыносимой безысходностью. Все, что он уже совершил, вдруг исчезло из его сознания, открыв все его существо для мучительного приступа совести, и в нем осталось лишь то, что он не сделал, поддавшись лени, всеобщему безумию, душевному равнодушию. Как откровение, не требующее доказательств, а лишь смирения, он принял мысль, что лично виноват в этой войне. Вся жизнь до ее начала предстала перед ним, как цепь ошибок, просчетов и нелепостей, нагроможденных друг на друга, словно он взглянул на нее через огромное увеличительное стекло. Школа? Но он не учился в ней, а лишь проводил время. И пока другие познавали историю, литературу, математику, ездили на подготовительные курсы, он ел в буфете, гонял в футбол, дремал на собраниях, крутил романы и курил в туалете. Институт? Но ведь он выбирал его не по специальности, а по близости к дому и по размеру конкурса. И историю он выбрал для себя отнюдь не потому, что любил ее, а всего лишь оттого, что ненавидел математику и больше никогда в жизни не хотел с ней встречаться. И если бы на первом курсе ему задали вопрос, зачем он пришел сюда, на факультет, он не смог бы найти ответ. Так делали все, поступали все и к диплому шли все, не понимая зачем они здесь и что будет потом, после диплома, когда закроются позади двери Альма-мачехи.
Только на последнем курсе он начал сознавать, что выбор был случаен и неправилен, что ему так и не стало ничего интересно и учиться он так и не начал. Он постепенно понимал, что относился к институту, как к школе, не видя огромной разницы. В школу он пришел не по своей воле и ничего не мог там изменить, а в институт сам, своими ногами, своим хотением. И в тот момент, когда судьба впервые предоставила ему возможность выбора – одного из самых важных в жизни – он не сделал его. Не задумался над ним ни на минуту, а просто поплыл по течению, как случайный кораблик, свернутый мальчишкой из тетрадного листа.
Он боялся пойти в армию и потерять два года, а в результате потерял пять, не найдя для себя ничего нового, интересного, действительно нужного не потому, что этого не было, а потому что ему было лень искать. Высокое знание, фундаментальная наука, поиск истины не нужны были ему, он, как случайный прохожий или сторонний наблюдатель, не участвовал в общей жизни умных, толковых, ищущих одногруппников и преподавателей, жизни, кипящей надеждами и предчувствиями, которые даются только в молодости. Он был равнодушен к чужим успехам и промахам, заслугам, возможностям, поискам, открытиям, словно жил в затканном паутиной и заваленном сором чуланчике, пристроенном к огромному, прекрасному дворцу. За пять лет он не прочитал ни одной серьезной книги, не узнал ни одного умного, дельного человека, не прибавил к своей неразвитой душе ничего значительного, важного, а только сидел в кофейне, тусовался, развлекался, спал, ел, сшибал деньги и бесконечно заглушал голос совести, которого в конце концов почти не стало слышно.
Он никому не пришел на помощь, никого не утешил, никого не дарил ни симпатиями, ни привязанностью, ни любовью, никому никогда ничего не сделал, ни в чьей душе не оставил следа и ни в чьем сердце благодарной памяти и считался хорошим, добрым, покладистым парнем лишь потому, что был ленив делать зло. Но при этом он всегда считал свою душевную леность возвышенным равнодушием к суете мира, оправдывал нежелание учиться или работать предполагаемым существованием где-то вовне, в пространстве, за стенами института достойных только его науки или поприща, до которых он один и сможет дотянуться в тот момент, когда сочтет нужным… Он жил чужими мыслями и умом, возможностями других, на случайные, не свои, деньги, но считал себя почему-то свободным, самостоятельным, опережающим время человеком, словно жизнь паразита или самообман никогда не встречались в истории цивилизации.             
Даже придя к сверстникам в офис, где все понравилось и набрякшая, отяжелевшая душа его почувствовала некоторую легкость и готова была устремиться за этими веселыми, жизнерадостными, упивающимися молодостью и ее благами людьми, он выбирал очень скучные проекты. Судьбы страны решались на широких политических полях и в бескрайнем пространстве культуры, в Интернете и газетах шли сражения, люди стояли в пикетах, ходили на акции, ездили поддерживать, помогать, агитировать, защищать, спасать… А он занимался экологией, созданием студенческих клубов самоуправления, улучшал образование, которое так и не смогло улучшить его самого, боролся с курением и наркотиками, хотя ни разу в жизни не видел ни одного наркомана или умирающего перекуренного курильщика. Он занимался ерундой, которая все равно не получалась и не мог, не хотел заняться тем, что явно могло выйти и выйти хорошо. Он уже сам понимал, что запутался, что вся его нынешняя работа была пустой тратой денег, узаконенным казнокрадством, деятельным бездельем, но остановиться не мог. Словно что-то опутало его по рукам и ногам и упорно тащило туда, куда он не стремился, а сопротивляться у него не было ни сил, ни желания. Он почти смирился, хотя и понимал, что если не случится чего-то чрезвычайного, если не произойдет чуда, если так все и будет дальше – он погибнет.
И тогда в его жизни появилась Тонька.
Однажды, когда Николай сидел у себя за столом и проверял какие-то бумажки, дверь распахнулась и вошла небольшого роста крепко сбитая девушка с темными волосами. Она была в обтягивающих джинсах, на каблуках, в яркой майке с надписью «на моей майке ничего не написано». Усевшись напротив, она насмешливо посмотрела ему в глаза и сказала:
- Привет, я Тонька. А ты Николай?
- Да, - ответил он, не зная как еще реагировать на это неожиданное вторжение. – Привет.
- Это ты экологией теперь занимаешься?
- Да, теперь я.
Тонька помолчала, выразительно обвела глазами комнату, и сказала безо всякого предисловия.
- Извини за выражение лица, Колька, но дрянь у тебя проект. Брось ты его к черту. Все равно ничего не работает. Идем ко мне.
Николай отодвинулся на стуле и, склонив голову, внимательно посмотрел на девушку. В этой ее непосредственности было что-то настолько новое, от чего он отвык, что он никак не мог сообразить, что ему отвечать. А она продолжала весело:
- Будем с проблемами бороться. Вопросы насущные решать. Раз, два, три!!!! – Она махнула  воздухе сжатой рукой. - Народ – огонь у меня. Ничем их не возьмешь. Люди-генераторы. А травку с муравьями спасать поставь какую-нибудь дуру из своих, которой надо как-нибудь замуж выйти, и все. Сколько нам лет-то? А мы уже только кресла протираем. А жить когда? Ну, пойдешь? А?
Она навалилась грудью на стол и, глядя прямо в глаза, небрежно смахнула на пол его бумаги. Николай машинально нагнулся, но Тонька схватила его за руку и повернула к себе.
- Не поднимай. Пошли.
Николай потом сам удивлялся, вспоминая, как через пятнадцать минут он, озираясь, сидел к большой комнате, набитой народом, где все говорили одновременно и так же одновременно хлебали какую-то бурду, ели доширак и разговаривали по телефонам. А уже через десять минут он сам что-то кричал, доказывал, отпивал чужой чай и совался в поцарапанный ноутбук, где бесконечно крутились ютубные ролики об очередных подвигах. Вернувшись домой ночью, он вдруг понял, что сегодняшний день впервые за несколько месяцев принес ему чувство глубокого внутреннего удовлетворения Его рабочая планомерность и методичность, в которой он видел залог успеха, красивая, броская оболочка для внутренней сердечной лени, была безжалостно разрушена. Он начал понимать, что настоящий успех кроется совсем в ином – быть на переднем крае, мгновенно ловить сигналы и так же мгновенно отвечать на них, делать все так, чтобы от твоей работы кто-то живой, настоящий, получал результат. Немедленно. Сейчас. «Ты пришел – и все решилось», - эта мысль захватывала и тянула вперед, не давая разлениться и задержаться на месте. Видя, что Николаю нравится, Тонька взяла над ним шефство. Она специально стала направлять его туда, где проигрыш был минимален, а выигрыш очевиден, с тем, чтобы воодушевить, заставить поверить в свои силы и перейти к чему-нибудь более серьезному и опасному. Но времени оказалось слишком мало…
Когда началась война, они почти перестали видеться. Николай сидел в штабе, обеспечивая всех едой, продовольствием и медикаментами, а Тонька, как сильный, хитрый, опытный в схватках зверь, пропадала в одиночку где-то по целым дням, уходя, как она говорила, «на охоту». Возвращалась так же всегда внезапно, жадно ела все подряд, набивала диски и вновь исчезала. Иногда она не приходила по два или три дня и, пока ее не было, Николай чувствовал, как что-то сосет его сердце, стоит комом в груди, отзывается неприятным зудом во всем теле. И от этого зуда хотелось чесаться, ходить из угла в угол, бессмысленно хлопотать, заполняя суетой все более расширяющуюся холодную,  темную пропасть в душе. 
Дежуря ночами на крыше и слушая маленький приемник, Николай понимал, что кольцо сжимается, и скоро они будут здесь. Сражения уже шли на окраинах города, затем натовцы приблизились к третьему кольцу. Через пару дней оно было преодолено. Отдельные группы защитников города рассредоточились по районам у перекрестков Садового и бои шли уже совсем близко. Отчетливо и все ближе были слышны выстрелы, разрывы гранат, уханье минометов. Бомбили регулярно, каждый день, но старинный домик, зажатый между двумя полуразрушенными громадинами современных домов пока не зацепили и Николай радовался каждому новому дню, понимая, что до последней схватки осталось совсем немного. 

**********************************************************

Тот день начинался как обычно, но около восьми вдруг поступило сообщение, что приедет патрон. Патрон, в миру Дмитрий Николаевич, был крупным «вышестоящим», имеющим огромное влияние на все политические процессы, происходившие в последние годы. Человек блестящего ума, тонкой интуиции, острейшего политического чутья, он был очень сложен по характеру и душевному складу и работать с ним было трудно. В то же время все понимали, что эта сложность была естественным продолжением и следствием его виртуозно отлаженного интеллекта, склонности все анализировать и ничему и никому не доверять. Даже в самых незначительных вопросах он никогда не ошибался, и поэтому ему верили и к нему тянулись.
Патрона всерьез потрепали неспокойные, бурные волны девяностых, но он сумел удержаться, выплыть и обратить приобретенный негативный опыт себе и делу на пользу. Человек обеспеченный, Дмитрий Николаевич считал, что деньги нужны прежде всего для того, чтобы давать свободу от житейских попечений. Но никогда не копил их специально, не приумножал сознательно, считая, что если у тебя в бедном детстве не было красивой, сверкающей юлы, то даже если у тебя теперь миллион долларов, юлы у тебя все равно не было. Однако и зря деньги он не тратил, считая благотворительность лучшим способом развратить даже очень устойчивого к соблазнам человека. Внутренне склонный к авантюрам, он привечал таких же рисковых людей и поэтому с внешними оговорками, но большим внутренним удовольствием он собирал вокруг себя молодежь. Отпуская их фантазии на волю, он слушал, спорил, возражал, иногда орал и удивлялся, когда вдруг наталкивался на мысль, что он в два с лишним раза старше их.
В последний год перед войной Дмитрий Николаевич был одним из немногих наверху, кто отчетливо видел, куда все идет. Хорошо знавший историю, он имел возможность сравнивать и анализировать, не забираясь в специальную литературу, а опираясь только лишь на свою огромную память, любезно подсовывавшую ему нужные имена, даты, факты. Следя за внешней политикой, просматривая каждый день газетное статьеблудие, он взвешивал, сопоставлял и довольно быстро все понял.
Однако другие понять его не хотели. Он разговаривал, убеждал, спорил, но все было впустую. Спокойная и комфортная жизнь развратила людей и усыпила у них чувство самосохранения, которое в России никогда нельзя терять. Дмитрий Николаевич понял, что его не слышат и слышать не хотят и решил перестать говорить и просто дожидаться. Как булгаковский Арчибальд Арчибальдович, он аккуратно и тщательно приготовился, ибо в том, что все будет так, как ему думалось, никогда не сомневался. Поняв, что минимум полгода еще есть, патрон, обладая самыми достоверными источниками информации, выстроил карту всех политических и общественных сил и постоянно держал ее раскрытой рядом с рабочим столом. Еще через некоторое время Дмитрий Николаевич понял, на кого можно опереться полностью, на кого отчасти, а кто предаст при первой возможности. И нисколько не удивился, когда последних оказалось большинство.
Тут случился крохотный отпуск. Дмитрий Николаевич, прихватив жену, улетел в Италию, где забрался глубоко в горы и, сидя на террасе небольшого отеля, откуда открывался поразительный вид на горы и зажатое между ними игрушечное озеро, читал книги, захваченные из дома. Одна из них была об опричнине и он, быстро просматривая ее по диагонали и останавливаясь на отдельных кусках текста, вдруг понял, что речь идет о нынешних днях и о будущем. Жесткий, насмешливый, очень умный царь, как и Дмитрий Николаевич, не питал никаких иллюзий по поводу своего окружения и хорошо знал красную цену всем и каждому. И по некоторым характерным, не меняющихся столетиями, признакам Иван в определенный момент понял, что надежды ни на кого нет и нужны совершенно новые люди. Он их нашел, собрал, подготовил и выпустил навстречу опасности, отменив для этих людей закон, традиции и обычаи, ибо теперь только он один был для них и то, и другое, и третье.
Отпуск пропал. Под недовольное бурчанье жены Дмитрий Николаевич писал, стирал, перелицовывал и в последний день перед отлетом, еще раз перелистав написанное, понял, что все сделал правильно. Прилетев рано утром в Москву, он в тот же день вызвал к себе всех самых надежных людей из студенческих клубов, организаций, сообществ и вкратце описал задачу. Она была очень проста. Когда страна начнет рушиться, и все предадут, должны быть люди, на которых можно будет опереться. Которые твердо стоят на своей земле, понимают, чувствуют ее и оттого готовы защищать и защищаться. Которые обманут ожидания, копившиеся годами. Ожидания, что наша слабость и раздробленность сослужат верную службу и помогут сдаться на милость победителя, не вызывая у него лишних подозрений.
Знание истории подсказывало патрону, что в начале Великой войны семьдесят лет назад немцы руководствовались прямой и бесспорной логикой: за эту страну с Гулагом, Соловками, расстрелами, колхозным рабством, поруганными церквями и взошедшей над ней чудесным грузином воевать невозможно. Недопустимо. Немыслимо. А они поднялись. И начали воевать. За свою Родину, которая была так глубока и широка, что в ее небесной сини, широте полей, зелени лесов тонули без следа и колхозы и взошедший грузин, а вместе с ними обиды, недоумения, счеты. Начали воевать за то, чтобы самим помириться со своим очень непростым Отечеством, чтобы оно, это Отечество, и дальше оставалось свободным и свободно само разобралось со своими бедами и трудностями. И стояли до конца, почти не сдаваясь в плен. Вчерашние школьники и школьницы воевали с такой ненавистью к врагам, с таким отчаянным чувством последней минуты, что приводили в ужас и повергали в панику матерых волков, прошагавших половину Европы. Пламя их души, горевшей непонятной никому, кроме русского человека, страстью к родным полям и перелескам, сиротливым кособоким избам, протяжным стонущим песням было так сильно, что даже на лицах погибших еще очень долго таял снег.
Дмитрий Николаевич знал, что так будет и теперь. Знал, что не только ему понятно, что происходит и поэтому нужно объединить людей, которые уже готовы действовать. Теперь они собирались вместе и, для вида занимаясь всякой ерундой, учились защищаться и бороться. И когда началась война, Дмитрий Николаевич, оставшись рядом с Путиным, ни на секунду не выпускал из поля зрения свои молодежные отряды. Как только до него дошли вести о первых победах на улицах, он понял, что вновь оказался прав.
Однако когда бомбежки Кремля стали ежедневными и проводить совещания военного совета стало возможно только в подвалах и бункерах, когда на каждый совет приходило все меньше людей, когда, наконец, войска НАТО и отряды предателей появились в районах, прилегающих к областной кольцевой дороге, было принято тяжелое решение об эвакуации. Узнав об этом, Дмитрий Николаевич отправился к шефу.
- Владимир Владимирович, я остаюсь.
И прямо посмотрел в глаза Путину, который не любил тех, кто прячет взгляд во время серьезного разговора.
- Зачем? Геройствуешь? – с ходу завелся Президент. – Думаешь, не понимаю? Думаешь, мне легко дается эта игра в Кутузова? Все тут подвижники, я смотрю, и только один Путин трусливый идиот. Думаешь, я бы не остался? Хорошо, если погибнуть, как солдаты успеем. А нет, так в лучшем случае нас пошлепают в канаве, как Каддафи, и выставят в «Глобусе гурмэ», а в худшем на виду у всей этой швали будем болтаться в Гааге. Ты этого хочешь? Я люблю риски, но осмысленные, с потенциалом.
Путин в раздражении прошелся по комнате, но Дмитрий Николаевич, за годы хорошо изучивший повадки своего шефа, уловил в его голосе ноты сочувствия и понял, что нужно говорить напрямую.
- Дело не в геройстве. Погибнуть дело нехитрое. Но, во-первых, для начала надо закончить с документацией и посмотреть, не закопался ли кто-нибудь у себя в подвале, не брошены ли семьи. Их ведь тоже потянут, если что. Поищу и отправлю следом. Дней пять или неделя у меня будет. А во-вторых, здесь мои парни остаются. Они не уйдут, я знаю. Хочу еще хоть немного с ними побыть. Глупо, наверное, но честно.
Путин молчал, стоя вполоборота к Дмитрию Николаевичу и глядя куда-то себе под ноги. Одна рука была у него в кармане, другой он медленно вытер лицо и, встряхнув головой, негромко сказал:
- Хорошо, Дима, - он впервые так назвал Дмитрия Николаевича, - оставайся. И знай, что я себе, как бы все ни сложилось, этого отъезда все равно никогда не прощу. Люди, может, и простят, а я не прощу. И оправдывает меня только одно. То, что если мы с тобой погибнем, то шансов и у твоих и у моих и у таких и у сяких тогда нет. Нет! Кроме нас больше никого здесь нет. Эти – он махнул рукой куда-то в сторону – сразу сдадут. Всех. И все. Поэтому и поеду. А ты не пропадай. Если сейчас одолеем, то будем жить еще тысячу лет и каяться тысячу лет, за то, что эту сволочь сюда пустили. А нет – пусть наши имена из всех книг вычеркивают к чертовой матери. 
На следующий день по единственной еще не перерезанной Казанской дороге правительство и часть администрации отправились в Волгоград. Отправив их, Дмитрий Николаевич вернулся в безлюдный, сумрачный, отуманенный Кремль и долго смотрел из огромного окна на окруженный пылающим заревом великий город. Прямо перед ним стояли тихие великолепные соборы и по золотой глади их куполов бежали туда, в багровое вихревое пламя, тугие взбитые облака. Колокольня Ивана Великого горела над Москвой, но не ярким и чистым пламенем, как обычно, а тревожным красным огнем, знаком беды. У Арсенала торопливо строились курсанты и группами бежали в темную подкову Троицких ворот, слышались команды, щелканье затворов и нестройный стук сапог. В Кремле еще оставался кое-кто из обслуги, работала, хоть и скверно, столовая и он больше никуда не уезжал, задремывая ненадолго в небольшой комнате отдыха прямо за кабинетом. Москву бомбили и обстреливали ракетами постоянно, но Кремль почему-то не трогали, берегли, наверное, как трофей и Дмитрий Николаевич, улыбаясь мстительно, пользовался этим.
Дней через десять все было закончено. Смеркалось, он откинулся на спинку кресла, потер обеими руками голову, взлохматив волосы, еще раз перелистал в памяти то, что было сделано, и задумался, машинально свертывая самолетик из какой-то служебной бумаги. Очнулся, обнаружил его перед собой, посмеиваясь, нарисовал на крыльях звезды и, открыв окно, выпустил самолетик наружу. Белый вытянутый треугольник не спеша поплыл в густеющем воздухе к соборам, то резко ныряя вниз, то трудолюбиво взбираясь вверх на воздушную горку. Патрон проводил его взглядом, вышел в пустую, темную приемную, взял со стола секретаря книгу с номерами телефонов, набрал номер Владимира и облегченно вздохнул, услышав гудок.       
… Когда он, пройдя мимо вооруженных караулов, спустился в подвальный этаж и вошел в небольшой зал, там было битком. Люди сидели на полу, ящиках, столах, друг у друга на коленях, многие были перебинтованы, с оружием. В воздухе висела смесь запахов гари, пороха, масла, тревожный, горький фронтовой букет. Дмитрий Николаевич с трудом протиснулся вперед и повернулся к аудитории. Наступила полная тишина, за пределами которой глухо слышались сверху голоса, команды и отдаленный гул, то становившийся сильнее, то ослабевавший.
Патрон все никак не мог начать, не мог подобрать первую фразу. Со всех сторон на него устремлены были глаза и он медленно обводил взглядом людей, стремясь увидеть каждого, посмотреть в лица, чтобы говорить именно каждому, а не всем вместе. 
Он начал говорить неуверенно, сбивался, но с каждой минутой голос его становился тверже, и чувства крепли. На него смотрели с надеждой, ожиданиями, люди верили в то, что он говорит и Дмитрий Николаевич уже не следил за своей мыслью, не подбирал и не строил фразы, а произносил то, что словно помимо его воли рождалось у него в голове, и он лишь передавал эти слова. Передавал убежденно, твердо, уверенно. Он стремился разделить с ними свою веру, свои чувства, говорил о стране, народе, Боге, погружался в историю и вновь возвращался к последним дням и с каждой минутой все больше понимал, что он никуда отсюда не уедет и не уйдет. Не сможет. Эти несколько десятков минут связали его навсегда с теми, кто сидел перед ним и он почувствовал, что вот сейчас и здесь, как на поле Куликовом, рождается новый народ, народ новой страны. Он увидел, как стремительно облетает шелуха последних лет, сползает вся эта наносная житейская мишура, твиттеры, фейсбуки, айпады, вконтакты. И как из-под нее все отчетливее проступают, прорастают настоящие, наши, понятные и простые люди, из плоти и костей, с растворенной в крови водой святых монастырских родников, словно воздвигнутые из праха родной земли и верующих в свою Родину, как в Бога. 
Когда он закончил, наступила тишина, и патрон почувствовал, как он устал за эти несколько десятков минут. Все молчали, и это благое молчание досказало то, что не успел сказать он. Затем толпа начала подниматься, в дверях образовался затор и он, ожидая, присел на освободившийся угол стола и повернулся к Владимиру, за которым стояла Тонька.
- Ну что, Володь, давай готовиться к главному. Пока что они наступают. Надеюсь, что всю Москву быстро не возьмут – велика слишком. Но всякое может быть. Еще можно уйти. Как думаешь?
- Думаю, надо держаться. – сказал Владимир и почувствовал, как Тонька одобрительно ткнула его в бок. – Россию, ведь Вы знаете, всегда чудо спасало в последнюю минуту. Вот и посмотрим.
- Хорошо, - улыбнулся Дмитрий Николаевич. – Тогда держитесь. Я всегда на связи. Возьми.
Он открыл сумку и вынул из нее две небольших рации.
- Вот наша волна. Должны работать. Батарейки запаси. Всегда сможем найти друг друга, если другой связи не будет. И ты возьми – протянул он вторую рацию Тоньке, которая тут же прицепила ее не ремень.
- Лучше внутрь убери. Она же не каждый день нужна.
Дмитрий Николаевич поднялся наверх, пожимая на ходу протянутые к нему руки, и вышел на улицу. Поднялся ветер, над Москвой, как знамение, вставала огромная, черная грозовая туча, пронзаемая ослепительными вспышками молний. Он сел в машину и, отчаянно маневрируя среди воронок, обломков зданий и брошенных машин, поехал в сторону Кремля. 
Последующие дни слились для патрона в один огромный, пестрый ком, в котором, как в шарике, скатанном из пластилина разных цветов, невозможно было отделить одно от другого. Меньше чем через две недели перестал существовать еще державший центр Москвы единый фронт сопротивления, распавшийся на небольшие изолированные группы, сражавшиеся, как партизаны и зачастую не имевшие между собой никакой связи. А еще через три дня был захвачен Кремль. За день до этого Дмитрию Николаевичу удалось поджечь свой кабинет, что, за отсутствием опыта, получилось не сразу, вооружиться и бесследно исчезнуть, но связи с Владимиром не было. Теперь он по библейски уподобился неясыти пустынной и, как нощный вран на нырищи, обитал на обломках домов Остоженки и Арбата, пробираясь на перестрелки в надежде на то, что это свои. Но каждый раз это были не они. Несколько раз он помогал огнем неизвестно кому отбивать атаки либерастов и натовцев, но на контакты не шел, сразу после боя исчезая в развалинах. Он был слишком заметен и известен и не мог быть уверен, что сегодняшние союзники в трудную минуту не оплатят свою свободу и жизнь его головой. Он верил только в тех, чьи нити тянулись из подвала на Таганке к его сердцу. И настойчиво искал связь. Но телефоны молчали, а рация не отвечала.
Через две недели, наконец, удалось напасть на след. Услышав в очередной раз звуки боя, он пошел на них, пробираясь дворами и избегая широких улиц. Вечерело, на израненный город беззвучно опускался обычный, безмятежный сумрак. Пока патрон добрался, стемнело совсем, и улицы погрузились во мрак. Тем временем стрельба стихла. Ночь была лунная, густозвездная, светлая, совсем не военная и, ориентируясь по воспоминаниям, Дмитрий Николаевич осторожно двигался по улице, пока, наконец, не увидел отражающее лунный диск дрожащее аспидное зеркало Патриаршего пруда. Стоявший через дорогу большой старинный дом был разгромлен и безлюден, но цел, и патрон, останавливаясь при каждом шаге и прислушиваясь, пробрался к подъезду и собрался войти. Тут какое-то чувство тревоги, отточенное в нем в последние дни до совершенства, заставило его остановиться. Он прижался к стене, осторожно поставил на приклад автомат и вынул пистолет. И поняв, что слишком тихо и стрелять не стоит, сунул его в карман.
Внутри кто-то был. Он услышал, как упал и покатился кирпич, раздался шорох и черный силуэт, отчетливо видимый на фоне почти потухшего неба, медленно показался из подъезда и повернулся спиной. Не медля ни секунды, Дмитрий Николаевич прыгнул, обхватил человека рукой за шею, ударил коленом в спину, и упал вместе с ним в кирпичи. Патрона удивило, что соперник не закричал, не позвал на помощь, а, напрягая последние силы и хрипя, пытался перевернуться и ухватить державшие его руки.
- Сука продажная, - прошипел Дмитрий Николаевич, держа врага коленом и одной рукой. Другой он шарил вокруг себя в поисках обломка кирпича или бетона, которым можно было бы покончить все разом. - Гнида натовская.
Человек вдруг затих и он ясно услышал.
- Какой я тебе натовец? Сдурел. Я же свой. Наш.
Патрон разжал руки и вгляделся. В призрачном свете луны он увидел лежащего на груде кирпича невысокого парня в бушлате, под которым была только драная темная майка с оттиснутым на ней белым Путиным в анфас.
- Дмитрий Николаевич? Вы?
Патрон вздрогнул, отшатнулся и невольно схватился за пистолет.
- Я. А ты-то кто?
- Антон я. Савельев. Я Вас знаю. Вы выступали у нас.
- Да ты что, - у Дмитрия Николаевича перехватило дыхание. – черт, наконец-то. А я тебя чуть не грохнул сгоряча. Давай-ка в подъезд. Никого нет там?
- Никого. Я целый день сегодня здесь просидел. У меня с патронами труба. И жрать нечего. Вот, думал, поохочусь. Тут несколько продуктовых вокруг было. 
Дмитрий Николаевич подхватил автомат, они проскользнули в подъезд и, поднявшись на один этаж, остановились на лестничной площадке у окна. Вокруг стояла глухая тьма, и их лиц было не видно.
- Ну, здравствуй, Антон. Еще раз.
- Дмитрий Николаевич, Вы-то как здесь оказались? А я думал, все с Путиным уехали.
- Не уехали, как видишь – усмехнулся патрон. – Да ладно, ты скажи, где все? Володька где?
- Володьку тяжело ранили неделю назад на Каланчевке. Там двенадцать человек наших было. Два дня держались. Потом америкосы подвалили. Их уже к тому моменту четверо осталось. Его, раненого, без сознания в плен взяли, а Олега, Наташку и Таньку либерастам отдали. Олега палками забили, а Наташку с Танькой насиловали всем стадом, а потом на столбах голыми за ноги повесили.
- Тааааак….
Наступило тяжелое молчание и продолжалось долго.
- А кто теперь? – спросил, справившись с собой, патрон. – за него теперь кто?
- Колька Артемьев. Помните?
- Помню. Эколог. Хороший парень. В жизни он явно талантливее своего амплуа. А Тонька цела?
- Цела. Живее всех живых, - отозвался Антон и Дмитрий Николаевич почувствовал, что он улыбается. – ее фото уже на всех углах висит. «Партизан», «Особо опасная». «За укрывательство – расстрел». Пиар хороший. Боятся ее ублюдки эти.
- А ты давно ее видел?
- Давно. Может, месяц назад. Или недели три.
- А где она может быть?
- Не знаю.
- Хоть примерно.
- И примерно не знаю. 
- Черт. Надо ее найти, понимаешь, надо – патрон нетерпеливо шлепнул ладонью по стене.
- Понимаю. А как?
- Как?... Да… В общем, вот что. – в Дмитрии Николаевиче заговорил организатор. – Здесь пока тихо, так что тут и будет наша точка. Утром расходимся, ночью встречаемся. Ищем по выстрелам. Если найдешь, вместе приходите. И я тоже. Годится?
- Годится.
Остаток ночи они передремали на полу в подъезде, а утром разошлись. Дни шли за днями, но никого обнаружить не удавалось. Рация по-прежнему молчала, но Дмитрий Николаевич упорно несколько раз в день посылал сигналы. Отыскали патроны, появилось несколько гранат, но было плохо с едой и, встречаясь вечерами, они, кряхтя и проклиная, грызли сухой «Доширак», большую сумку которого Антон притащил из какой-то квартиры и запивали его водой. Но однажды Антон не пришел. Дмитрий Николаевич просидел весь день в подъезде, не выходя никуда, но так его и не дождался. Прошла неделя, потом другая. Антона не было. 
В один из дней патрон, выбравшись к Тверской, увидел яркий плакат, грубо приляпанный к стене дома. На нем изображался Кремль с либерастическими и американскими флагами над куполами и башнями, а снизу большими буквами, с пренебрежением к знакам препинания, сообщалось, что через неделю состоится большая демонстрация здесь, на Тверской, в честь дня победы над Россией, куда все и приглашаются. Собравшимся обещали флажки и подарки – наборы гуманитарной помощи, яркие коробки с которой для пущей убедительности были изображены здесь же.
Прочтя призыв, Дмитрий Николаевич почувствовал необычное возбуждение и сразу понял, что наступают перемены. Способность к предчувствиям, которая всегда была в его жизни важнейшим и незаменимым помощником, подсказывала, что его дикой партизанщине приходит конец, что скоро что-то случится… Он отступил назад, в арку и быстро поднялся по лестнице большого сталинского дома. Он был здесь пару раз очень давно, но отчетливо все помнил и без труда нашел квартиру на последнем этаже. Как и все квартиры, она была брошена и разграблена, но замки и засовы в массивной бронированной двери были целы. Он посмотрел из окон и быстро побежал по лестнице вниз. 
И в тот же день ответила рация. Николай, который откликнулся, начал было выражать свою радость и что-то объяснять про связь и батарейки, но Дмитрий Николаевич не слушал.
– Коля, умолкни, дай сказать. В воскресенье у них на Тверской шабаш. Приходи накануне ночью – Дмитрий Николаевич назвал номер дома и квартиры, - с оружием и со всеми делами. Стучи три, два, три. Испортим им малину. Тонька не знаешь где?
- Примерно знаю.
- Найти сможешь?
- Попробую.
- Пробуй.
То, что в природе действует закон парности, Дмитрий Николаевич убедился в тот же день – после серии вызовов нашлась и Тонька. Сквозь шипенье и треск он различил ее голос и почувствовал, что невольно улыбается.
- Тонька. У них в вос…
- Знаю… – перебил бодрый голос. – где и когда?
«Вот это да. – подумал не без восхищения Дмитрий Николаевич, называя место и время. – Вот это наши люди. Гиганты».
- Поняла. До встречи.
Рация отключилась. Дмитрий Николаевич подхватил автомат, лежавший на земле и, посмеиваясь, побежал в соседний  двор. Он знал, что они будут делать. Теперь нужно было только найти гранаты. 
 
***************************************************

Вырвавшись из липких воспоминаний и словно выздоровев, Николай огляделся и двинулся быстрее, птичьей походкой, ступая на носки ботинок, тревожно вслушиваясь в шум собственных шагов. Скоро впереди зачернела большая арка, слева от которой был подъезд. Оставалось несколько шагов, но в этот момент послышался шорох, шаги и он вжался в стену. У подъезда, обведенный лунным контуром, стоял человек. Чиркнула спичка, на секунду Николай увидел широкое, небритое, плоское лицо, ремень от автомата на плече, расстегнутый ворот. Потом все исчезло, в темноте затлел красный уголек, и он почувствовал приторный запах марихуаны. Человек зашагал взад и вперед, описывая овал у подъезда и что-то бормоча. Было темно, но он успел различить на рукаве повязку. «Либераст», - подумал Николай, и мгновенно в нем вскипела такая ненависть, что сбилось дыхание, - «ну, иди-ка сюда, голубь, иди».   
Он начал ждать. Через некоторое время шаги стали медленнее и неуверенее, бормотание стало громче, человек хихикнул. «Ну, вывози кривая». Николай сделал несколько бесшумных шагов вперед и вытащил из-под полы длинный, старый немецкий штык-нож. Красная звездочка описала полукруг и начала приближаться к нему. Он поднял штык, затаив дыхание, и как только огонек поплыл мимо, прыгнул вперед, с размаху ударил врага наискосок в шею и отскочил. Сигарета запрыгала по земле, раздался тягучий вздох, заклокотало, человек сунулся на колени и медленно повалился на бок. Николай быстро перевернул еще дергающееся тело, сорвал автомат, пояс с рожками, обшарил карманы, вытер о рубаху лежащего штык-нож и, взяв труп за ноги, потащил мимо арки к соседнему подъезду. Швырнув тело, он гадливо вытер ладони о штаны, кинулся назад и вскочил в подъезд.
Вокруг царила плотная, густая темнота. Нащупав перила, Николай начал подниматься, наступая на осколки стекла, книги, спотыкаясь о сломанные стулья и куски мебели. Дом был старый, широкие лестничные пролеты тянулись бесконечно. Двери квартир были распахнуты или сорваны, кое-где он почувствовал еще сохранившийся теплый, уютный запах домашней жизни и чувства его странно сжались, успев, за мгновение, как во сне, пережить чужое домашнее безмятежное житие как свое. На площадке последнего этажа Николай замедлил шаги и бесшумно приблизился к высокой черной двери. Прислушался и, подождав несколько минут, постучал рукояткой штык ножа по замку – быстро три раза, потом два и еще три.
Послышались шаги, он на всякий случай отошел и поднял автомат. Замок щелкнул, и темная щель стала расширяться. «Коля, ты?» - спросил кто-то из темноты, и он опустил ствол. «Я, Дмитрий Николаевич, я, я». Дверь открылась шире, он протиснулся в щель и дверь тотчас захлопнулась. Зазвенели засовы и замки.
- Ну, здравствуй, Коля, - раздалось где-то совсем рядом. Он улыбнулся и на ощупь пожал сильную руку.
- Здравствуйте, Дмитрий Николаевич.
- Как добрался? Без приключений?
- Ну, не совсем. Жабу одну здесь у подъезда завалил. Иначе не пройти было.
- Ну, так это нормально. Рисуй звездочку.
Николай почувствовал, что собеседник улыбается и тихо засмеялся.
- Служу Советскому Союзу.
- Да уж.. Советскому… Союзу, - проговорил патрон и умолк, сразу задумавшись о чем-то своем.
- А Тонька не пришла? – спросил Николай, и Дмитрий Николаевич очнулся.
- Не пришла пока. Дай Бог, чтобы добралась. Сорвиголова. Эх, Коля, черт нас всех раздери, ведь пятнадцать лет мы бились, миллионы извели, а воспитали всего одну. Вот давай теперь свое сердце греть на ее огне.
- Да, женская ненависть, как и женская вера в Бога, чувства особенные и логическому анализу не поддающиеся. Но, в отличие от многих других поступков женщины, они честны, глубоки, искренни и истовы. Там нет прохлады, нет ни на что сносок и ссылок. Там все сразу, навсегда и до конца.       
Протекла пауза.
- Пойдем, Коля, - Дмитрий Николаевич вздохнул и, не дожидаясь ответа, пошел вперед по темному коридору. Под ногами захрустели стекла, зашелестела бумага. Они приблизились к окну комнаты и выглянули. Внизу черной пропастью лежала Тверская, дом напротив, где когда то был книжный магазин, лениво горел, выбрасывая в небо слитные, густые клубы черного дыма. В мятущемся свете пламени были видны опрокинутые автомобили, разбросанные книги, поваленные столбы, чье-то безжизненное тело, лежащее крестом посреди улицы. Над домами разливалось багровое зарево, и справа на его фоне черной горной грядой отпечатывались острые верхи башен Кремля, на одной из которых был виден уже знакомый флаг-тряпка.
- Что хромаешь? – спросил Дмитрий Николаевич, - задели где?
- Ранили. Три дня назад на Самотеке. Но ничего, терпимо. Жить можно. Все равно без медсанбата.
- Твои живы?
- Сестра нашлась, слава Богу. Мать с отцом уехали, наверное, месяца три назад, она за ними. Больше ничего не слышал.
Вдалеке, в стороне Китай-города вдруг загрохотало, взлетели осветительные ракеты, засверкали вспышки. Патрон и Николай подались к окну, напряженно вглядываясь в мерцающую тьму. Но стрельба закончилась так же внезапно, как и началась.   
- Зачем ты пришел, Коля? – вдруг спросил Дмитрий Николаевич.
- Были варианты?
- Были. И есть. Пока есть. Завтра они пойдут от Кремля. Пойдут здесь. Победу праздновать, сволочи. По ходу, наверное, будут все дома чистить. И тогда нам отсюда не выйти. Единственный шанс – уходить сейчас. Переулками проберемся в район Бауманской, затем через Яузу в Измайловский парк. Если до света не выйдем из города, там можно передневать. Может, еще кого-то подберем. Следующей ночью двинем на восток. Как в сорок первом. Годится?
Николай помолчал, взглянул на темный профиль собеседника и уверенно сказал.
- Нет, Дмитрий Николаевич, не годится.
- Почему, Коля? – в голосе собеседника почувствовалось искреннее удивление.
- А потому что мы не от них, а к ним должны идти. Мало Вам, что две трети уже отвалило и сидят, трясутся за бугром, тысячи убитых, сотни тысяч без кола и двора? Так и мы еще…? Как мы потом в глаза смотреть то будем?
- Кому, Коля?
- Самим себе. К зеркалу не будем бояться подойти? Нет, уходите Вы, если хотите, а я не пойду. Некуда мне идти. Моя и страна, и сторона и окоп, и дом и храм мой здесь. Пулемет только оставьте. И патронов.
- Спасибо, Коля, - потеплевшим голосом сказал Дмитрий Николаевич, – спасибо тебе. Не зря я тогда, много лет назад, на таких как ты, поставил. Это я проверку последнюю тебе устроил. Прав ты. Некуда нам идти. Все наше здесь. Завтра приголубим их гранатами и уже не зря жизнь прожили.
Он нашел в темноте руку Николая и крепко пожал ее.
В этот момент раздался резкий стук в дверь. Оба вскинули автоматы. Стук повторился - три раза, два и три.
- Оставайся здесь, - прошептал Дмитрий Николаевич, - я пойду, спрошу. Если что, я падаю, а ты через меня вали их разом.
Прижимаясь спиной к стене, он подошел к двери и спросил
- Тонька, ты?
- Дурацкий вопрос, - глухо раздалось из-за двери, - открывайте.
Дмитрий Николаевич открыл дверь, в черный коридор кто-то с шумом ввалился и дверь захлопнулась.
- Ну, здравствуйте, парни, - раздалось из темноты. Николай шагнул на голос, нашарил в темноте руку и крепко сжал ее, чувствуя, как невольно и глупо начинает улыбаться.
- Здорово, Тонька. Пришла, амазонка везучая?
- Здравствуй, Колька. Пришла, как видишь. Давай обниматься.
В темноте раздался смех, он почувствовал ее руки на своей шее и ощутил сильный запах гари, смешанный с запахом давно не стиранной куртки и еще с чем-то тревожным, горьким. И вдруг показалось, что он почувствовал далекий, тонкий, почти исчезнувший оттенок духов и у него отяжелело сердце.
Тонька разжала объятия и, проведя вслепую рукой по его волосам, повернулась к Дмитрию Николаевичу.
- Здравствуйте, Дмитрий Николаевич.
- Здравствуй, Тоня. Обними уж и меня тогда.
- С удовольствием обниму, только бы Вы не ревновали.
Дмитрий Николаевич рассмеялся, они обнялись, поцеловались и, повернувшись, пошли в комнату. Николай двинулся следом, и они все вместе приблизились к окну. В белом лунном свете, к которому примешивался багровый отсвет пожаров, он, наконец, увидел ее словно впервые. Ее длинные, волнистые, всклокоченные и спутавшиеся волосы были опалены и закурчавились с одной стороны. Лицо в пятнах оружейного масла, шею охватывала грязная белая тряпка в черной засохшей крови, полувоенная куртка со множеством карманов прожжена в нескольких местах и распорота по шву. В руках у нее был автомат с коротким стволом и несколькими рожками, соединенными синей изолентой. Тонька повернула голову к окну и вдруг в темноте сверкнули серьги, которые он почему то раньше не замечал. Изящные, с завитым золотым стебельком и переливчатым камушком в центре цветка. «Женщина всегда останется женщиной, - улыбнувшись про себя, подумал Николай, и в нем вскипела злая, каленая ненависть. Ненависть к ним. Тем, кто заставил Тоньку, замечательную хохотушку, еще недавно гулявшую по бульварам, получавшую цветы, засиживавшуюся до утра над книгами, засыпавшую с наушниками на голове под любимого Доминго и по утрам решавшую важнейшую проблему – что надеть, сменить свои шпильки на бутсы, а айпад на автомат и убивать. То есть делать то, чему противен весь Божий замысел о женщине.       
Тонька окинула взглядом Тверскую и повернулась к ним.
- Ребята, поесть есть чего? Я уже третьи сутки на кульке ириса «Кис-кис». Скоро мяукать начну.
- Да, что-то было, - спохватился Дмитрий Николаевич. – Сейчас.
Он принес откуда-то из темноты пакет и развернул его. В нем оказались бутылки с водой, печенье, засохший хлеб, куски твердого сыра и еще чего-то. Они молча начали есть, поглядывая в окно и сталкиваясь руками в пакете.         
- Ну что? Это есть наш последний и решительный бой? – спросила повеселевшая Тонька, отряхивая руки. - Ну-ну. В таком случае, что у нас с вооруженными силами? Годятся еще сабли? Еще не угасла в вас казацкая мощь и сила? Если позволите, начнем с Вас, Дмитрий Николаевич.
- Два калаша, пять рожков, - как на плацу бодро отчитался Дмитрий Николаевич. - Пара пистолетов. Гранат штук восемь.
- Неплохо, неплохо. Ты, Коля, чем порадуешь?
- У меня автомат и четыре рожка. Штык немецкий. Кистень надежный, ржавый, из музея, с одного удара можно харю либераста расколоть надвое. Если сразу не подохнет, то сепсис обеспечен. Я этот кистенек специально на ночь в помойку клал сил набираться. Еще одна старая добрая лимоночка. Было две. Но позавчера в районе Ордынки вечером пробирался, смотрю, у угла пьянь какая-то из тех стоит. Повязка, флажок, все дела. И, главное, балахон на нем гопнический с большим капюшоном, удобный. Ну, я, Господи благослови, сзади проходя, ему сей фрукт в капюшончик положил и сразу за угол свернул. Через секунду с шумом, воем и брызгами понесся гопничек в ад. И своя своих познаша. Так что еще одну звездочку запишите мне, - повернулся он к Дмитрию Юрьевичу.
- Лавры Брежнева покоя не дают? Хорошо, будет тебе звездочка. Теперь что у тебя, Тоня?
- У меня калаш, шесть рожков, наган, и две обоймы, граната. Да, еще винтовочных патронов штук двадцать.
Она похлопала себя по оттопыренному карману.
- А винтовка есть? – поинтересовался Дмитрий Николаевич.
- Винтовки нет.
- А патроны есть?
- Патроны есть. Женская логика, - улыбнулась Тоня. – Увидела, что валяются, и набрала. Запасливый лучше богатого. Это еще когда мы с Антошкой…
- Как? С Антоном? С Савельевым? – почти выкрикнул Дмитрий Николаевич. – Он нашел тебя? Где он?
Тоня умолкла и взгляд ее сделался жестким.
- Нашел. Про Вас рассказывал, как вы встретились. Хотели идти искать, на ту точку, как с ним договаривались, да не вырвались… А в рации батареек не было.
- А сейчас он где?
- Оставила в подвале какого-то магазина на Кузнецком.
- Как оставила? Так он там? Жив? Ранен? Оружие у него есть? Может… - тревожно заговорил Дмитрий Николаевич, но Тоня резко перебила его.
- Не может. Никто уже там ничего не может. Два дня мы с ним там просидели, по ночам на либерастов охотились. Десятка три предателей нащелкали, да еще штук пять натовских ублюдков. Тут они нас и обложили. Туговато нам пришлось, да у меня гранат было два ящика, пулемет и патронов туча. Они ж трусы все, шкуру свою помойную американскую берегут. Но цепанули все-таки Антона. Бинтовала я его, ночами еду таскала из этих … «Елок-палок», там на углу они раньше были. На кухне остатки собирала. Сюда хотели с ним.
- А потом?
- Заражение у него началось. И все. Метался, бредил, какую-то Надьку звал. Потом умолк и я подумала, что заснул. А он вдруг глаза открыл, посмотрел на меня спокойно так, устало и сказал: «Улетаю я, Тонька. Ну, давай». Сам себе не хотел признаваться, что умирает. Простилась я с ним, глаза ему закрыла. Под утро обломками мебели завалила, похоронила вроде. Это его наган у меня.
В наступившей тишине опять стали слышны далекие выстрелы, лай собак и треск горящего дома на другой стороне улицы. Все молчали. Наконец, Дмитрий Николаевич сказал:
- Ну что же, еще одного парня запишем им в актив. И запомним. Всех запомним, кто погиб. И выставим после войны им счет. Обязательно. Такой, чтобы от одного вида они ног под собой не почуяли.
И, словно спохватившись, закончил:
- Что стоим то? Давайте присядем. Ждать хоть и недолго, а все равно ждать.
Они сели. Тонька плюхнулась в ободранное, глубокое  кресло, Дмитрий Николаевич уселся на низкий журнальный столик, а Николай поднял с пола стул, подтащил поближе и расположился на нем. Опять стало тихо и через несколько минут оба услышали глубокое, размеренное дыхание. Тонька спала, свернувшись, положив голову на круглый мягкий подлокотник и прижимая к себе автомат.
- Уснула. – негромко засмеялся Дмитрий Николаевич. – Пусть спит. А то где приляжет в следующий раз и когда – один Бог ведает. А вот нам нельзя.
- Нельзя так нельзя, - откликнулся Николай, - Сутками больше – сутками меньше. Я ведь не помню, когда и спал-то. Тогда поговорим. По русскому обычаю.
- Поговорим. - ответил Дмитрий Николаевич и осклабился, - что нам еще остается. Двадцать с лишним лет разговаривали, вот и договорились. Чуть-чуть времени не хватило на разговоры. Лет триста. И тогда все было бы как у них.
- Почему?
- Как почему? Все понятно. Откуда у них демократия? Из протестантизма. Протестантизм построен на диалоге. На бесконечных разговорах, на болтовне. С Богом, с ближним, с дальним. Они привыкли трепаться, привыкли говорить и слушать и слушаться. Учитывать мнение собеседника, чувствовать его локоть, на котором заканчивается твоя свобода. И в результате они все-таки научились договариваться. Между собой и с государством.
У нас же всегда все было иначе. Вспомни, как служат в католических, протестантских храмах. Лицом к народу. При открытом алтаре. И все поют. Есть пространство для диалога. Никто не свят, один не выше другого. А у нас по-другому. Совсем по-другому. Священник служит спиной, алтарь закрыт. Он ведет – мы идем за ним. Он уходит в алтарь, куда нам вход заказан и пребывает в ином пространстве, недоступном для нас, а мы смиренно ждем его появления. Он служит, хор поет – мы внемлем безмолвно. Они договариваются. С Богом и с государством. Подписывают бумаги, договоры, обязательства. «Я обязуюсь… В случае, если я … то ты…» А мы вручаем себя. Богу ли, государству ли, вождю ли. Под честное слово, что он будет справедлив. И все. Там каждый думает «я могу стать президентом». У нас «я никогда не стану президентом». Вера в то, что Президентом, как и царем, надо родиться, что это особое место перед Богом, никуда на самом деле не ушла из сознания за сотни лет. Поэтому и в выборы они так и не научились верить. Выборы есть фарс, гиль, дичь, развлечение барина для нетребовательной дворни. Ведь зачем выбирать того, кого уже выбрал Бог. Возможно ли комментировать или оспаривать этот выбор? Нет. Правильно это или неправильно, выяснится на Страшном Суде. Но не на нашем. И все.
- Дмитрий Николаевич, пользуясь случаем, как начала свою речь на похоронах коллеги одна наша преподша… Так вот, пользуясь случаем, можно задать несколько вопросов.
- Ну да, конечно, - ответил Дмитрий Николаевич и в упор посмотрел на Николая. – Конечно.
- Тогда обьясните мне, что все-таки произошло с нами? И как произошло? Как стали возможны девяностые? Как называть эту странную, небывалую, невиданную со времен Адама систему власти, что установилась тогда?
- Демократия, Коля.
- Хорошо, пусть будет демократия. Без этимологических отступлений. В таком случае интересно следующее. Могли ли те, кто тогда завелся в Кремле, все эти Бурбулисы, Шахраи, Гайдары, Илюшечкины и прочая сволочь, сообразить, что нельзя давать разнузданную демократию стране, которая ее никогда не знала? Что нельзя кормить жирным супом дистрофика? Что жесткая власть это та скрепа, что держала огромную территорию и огромный, очень разнообразный народ? Ведь именно отказ от власти, прямой, жесткой власти, предательство устоев привели нас в эту комнату. Ну, какая демократия могла удержать страну, размахнувшуюся на 10 часовых поясов? Ну как с помощью демократии можно было в 16 веке управлять из Москвы каким-нибудь Пустозерском? Мангазеей? Мезенью? Зашиверском? Вы же сами только что сказали, что власть в России это дар Божий, а не чирканье в листочках с пакетом сосисок под мышкой. А если они этого не понимали, то значит, не входили в Кремль заслуженно, как власть, а эмигрировали в него из России для того, чтобы жить комфортно и решать свои личные задачи. Сами были слюнтяями и власть была такая же слюнтяйская. И Президент у нас был не страны, а Кремля. И если бы они читали хотя бы Горького, то поняли бы, что демократия у нашего народа всегда была символом слабости власти, ее неуверенности в себе и людях. Сам не можешь ничего, вот и скрываешься за спинами еще сотни человек, делишь на них проблему. Не говоря уже о том, что число участников процесса прямо пропорционально его эффективности. Иными словами, чем меньше – тем лучше. Соборное Уложение, один из самых совершенных кодексов русского права написали в  семнадцатом веке несколько человек за четыре месяца и оно работало, по сути дела, до начала 19 века. А сегодня четыреста пятьдесят идиотов, вооруженных мигалками, льготами, зарплатами за несколько лет не могут создать ни одного вменяемого документа.     
Дмитрий Николаевич помолчал, потом не спеша заговорил.
- Ты отчасти прав, Коля, но постарайся понять, что людям надо было дать возможность освободиться. Старая система была неэффективна, неконкурентоспособна, наконец. И хорошо, что мы сами это начали, а не начали за нас америкосы. Мы были обречены, понимаешь? Обречены.       
- Хорошо, - сказал Николай. - Принимается. Мы начали, они, похоже, пытаются закончить. Начали тем, что назначили олигархов, раздали богатства, но и наполнили полки магазинов, дали хоть какую-то перспективу и возможность самостоятельного заработка. Я не бизнесмен и никогда им не был, поэтому может быть в бизнесе метод истребления конкурентов и торговли всем подряд есть метод единственно верный. Кто выжил, забирает все. Но сейчас меня интересует другое, то, что мне ближе. Какого дьявола загубили культуру? А ведь ее загубили. Когда открылись шлюзы, стало яснее ясного, что первая треснет культура. Это ведь не домны, не цеха и не нефтяные вышки. В конце девяностых порнография стала «искусством», мат – литературой, а пожиратели собственного дерьма писателями. Пошлость, грубость и бездарность существовали всегда, но эти первыми сделали этот триумвират не материалом, но смыслом. Они же уничтожили Большой театр, пустили под откос кино. Но власть даже внимания не обратила, пораженная пагубным заблуждением, что бескультурные люди, читающие не книги, а на стенах, смогут построить передовую, честную, правильную экономику, не имея никаких представлений о том, с чем едят честность и в какой стороне «правильно» и «неправильно». И, в конце концов, неужели нужно было разрушать великую страну и убить тысячи людей, только ради того, чтобы свободно материться со сцены МХАТа? 
С религией, кстати, у властей тоже не заладилась дружба. Разрешить то ее всем разрешили, но снисходительно, сверху вниз, словно больному, которому перед смертью можно и то, что обычно нельзя. Пусть будет у него утешение напоследок. Люди сначала побежали, потом пошли, потом побрели в церкви. Чиновный люд разом, как во времена князя Владимира, уверовал, то есть вынес своего гипсового идола не на помойку, а всего лишь на балкон. Дальше этот люд начал истово обниматься и взасос целоваться с патриархами и митрополитами, ставить вверх ногами свечки и красить на Пасху страусиные яйца из «Азбуки вкуса». Но при этом любой внимательный человек видел, что сами то они ни во что, ни в Бога ни в черта не верят, а религия нужна им лишь постольку, поскольку доверчивое стадо, нахлебавшееся воздуха свободы и очумело крутящее головой и моргающее глазами, нужно одарить тем, что им нравится. Тем, что для самих дарителей не представляет никакой ценности.
Это и свободы касается. Свободу превратили в икону, в культ, в фетиш. Однако очень быстро выяснилось, что хлеб, так же как и колбаса и сыр не бывают свободными и независимыми. Они просто бывают или не бывают. И, напившись веселящего газа свободы, ожили люди, но зачахла еда и деньги. И все поняли, что чем больше свободы, тем меньше еды. Чем ты сытее, тем меньше выбор и наоборот. Самый большой выбор у голодного. «Остап со вчерашнего дня еще ничего не ел и поэтому красноречие его было необычайно», - очень точная формула, к которой, наконец, пришли и которая точно объясняла то, что происходит. Кстати, нельзя забывать и еще кое-что. А именно – то, что эта свобода очень быстро породила диктатуру. Не политическую, нет. Гораздо худшую. Диктатуру тупой домохозяйки, обывателя и доктора Малахова, против которой восстание не подымешь и которую штыками не сковырнешь.
И, наконец…
Сколько прошло времени с того момента, как мы совершили коллективное, миллионноголовое предательство своей ненаглядной, славной, несчастной, такой родной  страны? Больше двадцати. А теперь вспомним. Крестьян освободили в 1861, а к девяностым Россия уже восторженно летела впереди Европы, растрепав волосы по ветру и видя перед собой только сверкающие дали. И забирала все выше. На ярмарках павильоны ломились от товаров, сытно поесть можно было на гривенник, самовары и те все были в медалях, состояния росли на глазах, колоссальное богатство страны потрясало, валило с ног, кружило голову, ошеломляло мир.  И, главное, давало силы, как здоровая и сильная пища вливает энергию в изможденное тело.
Мы же прожили двадцать лет, но так и не сумели начать ничего. Ничего! Ничего!!! Ни одной новой машины, ни одной технологии, ни одной книги, которой было бы оправдано это двадцатилетнее безвременье. Поражение сменялось трагедией, трагедия позором, позор развратом и по новой в обратном порядке. Двадцать лет людей приучали к мысли, что они неудачники, жлобы, отстой, что их страна это та самая гоголевская надувательская земля. И унижали. Постоянно и систематически. Унижали не яхтами щетинистой олигархической сволочи. Унижали тем, что великому народу, способному построить великое государство, свернуть горы, дать новые смыслы половине мира, народу, давшему Пушкина и Достоевского, дали газету «Жизнь» и Малаховых. Но не это страшно. Не так страшно. Хуже другое. Им предложили стать простыми обывателями. Жить ради стиральной машины, квартиры, дешевой дряни из Икеи. Как они ни сопротивлялись, но все-таки им всучили западное игрушечное совершенство и музейное благополучие. Они всегда мечтали о Царстве Божием, о великой и гордой России, о мировом лидерстве, а теперь их заставляли трепетно, жертвенно, до самозабвения мечтать о новом айфоне и должности старшего менеджера по продажам.
И почти добились своего. Ведь для того, чтобы уничтожить передовой танковый завод, не надо взрывать цеха и разгонять рабочих. Надо просто поручить делать вместо танков алюминиевые ложки для столовой. Сковородки последней модели. И бросить все силы прославленного коллектива на совершенствование этих важнейших предметов. Почему не было политической воли добить грузин в их поганом логове и, наоборот, была, чтобы добить верного союзника Каддафи? Почему нельзя было справиться с этим стоголовым ворьем? Если для этого надо было накрыть ракетами «земля-воздух» Рублевку, надо было это сделать и засеять опустевшую землю просом. Не было проса? Ракет? Или желания? Почему, почему, почему??? Миллионы «почему», которые копились годами у миллионов людей и, наконец, миллиарды и триллионы безответных «почему» взорвались, как скопившаяся угольная пыль. И, наконец, последнее «почему», недавнее. Почему в новую эпоху надо обязательно пробираться по трупам? Вброд по колено в крови? Чтобы потом радость побед обязательно оттенялась горечью, жалостью о тех, кто не дожил, кем унавозили землю для тучного урожая побед и славы? 
Николай замолчал, тяжело дыша. Ему стало жарко, разболелась нога, и он пожалел, что начал так говорить с патроном. Он опомнился, смешался и, после паузы, тихо сказал.
- Простите. Дмитрий Николаевич. Я не должен был все это говорить. Тем более так говорить. Но ведь последний год я видел, что политическая воля руководства была полностью парализована. Не делалось ничего. Даже в мелочах. Годами гигантская страна и могучее некогда государство боролось добро бы с фашизмом или мировым империализмом. Куда там. Боролось с мигалками, с пробками, с оппозиционными скунсами, но так и не смогло одолеть даже их. А так бывает только тогда, когда человек или общество соглашаются со скорой гибелью. Это безволие обреченных. Все чувствуют, что их несет все быстрее в утлой лодке к водопаду, еще есть силы, руки и весла, но все замерли и в ужасе и изнеможении согласились с тем, что надо погибнуть. Ничего не поделать. Страшно, когда понимаешь, что не только ты видишь смерть, но и она уже видит тебя. А от ее взгляда отвернуться уже невозможно. Только ближе, ближе, ближе…
- Ничего, Коля, я все понимаю. – спокойно заговорил Дмитрий Николаевич. – Будем считать это исповедью. Только вот я не поп и принять ее не могу. И спорить не буду, ибо споры для того и ведутся, чтобы еще больше закоснеть в собственном заблуждении, а не для того, чтобы отыскать истину, которая есть дама со вкусом и сама выбирает, кому даваться в руки, а кому нет, а не родится от кого попало. Скажу только, что я, вроде бы, сделал все, что мог. И еще… Понимаешь, механизм власти это один из самых сложных механизмов в истории человеческой цивилизации. И эта сложность и обусловливает его хрупкость и уязвимость. Слишком много разных людей, слишком много интересов, слишком много путей. Но при этом, - Дмитрий Николаевич улыбнулся, - никто не советует авиаконструктору, как правильно построить новый самолет. Понимают,  что для этого нужен опыт, специальные знания, инструментарий. А как построить или переделать государство, которое сложнее самолета в сотни тысяч раз, знают все. И все лезут советовать и участвовать.
Впрочем, Бог с ними… Я хочу просто добавить кое-что к тому, что ты сказал. В русской истории, признающей взрыв, как средство перескакивания на новый этаж истории, а иногда даже и через три этажа, как ни странно, но существует сослагательное наклонение. В переломные эпохи всегда открывается несколько путей. Выбирается один, но остальные, не пройденные, эти самые «если бы» продолжают влиять на жизненные процессы, причем порой так сильно, что конец пути и начало оказываются почти никак не связаны. Представь себе, что из парка выехал автобус, а на конечную остановку прибыл авианосец. Вот так. И чем неправильнее выбранный путь, тем сильнее влияния тех самых «еслибов».
Двадцать лет назад мы пошли по единственно возможному пути. Освобождения, демократии, рынка, конкуренции. Но, вполне возможно, что мы восторженно начали этот путь, когда все остальные давно сообразили, что он неправилен и никуда не ведет. Мы, как Шура Балаганов, усердно пилили, а они, как Паниковский, уже все поняли и последние полчаса водили ножовкой только для вида. И мы, надо сказать, подоспели со своей перестройкой очень вовремя. Как раз к тому моменту, когда они искали виновного в том, что произошло.
Но они не учли одной очень важной вещи. Россия в своем тоталитарном консерватизме, закрытая ото всех, сохранила не только плохое, но и хорошее. Живую душу и живое чувство. На Западе души давно нет, а у нас ее пока сколько угодно. Мы так и не отдалились от своих истоков, наш дух так и остался сцеплен с почвой, кровью и плотью, мы сохранили отношение к мысли, как к нереализованному действию. Мы умеем мыслить, не страшась выводов. Поэтому у нас нет мечтаний, а есть невыполненные проекты. И есть история. Европа выпала из истории уже очень давно. Ее Клио схвачена, скручена и посажена под толстое стекло музейной витрины, где вертится, злая и ошарашенная, на прочной стальной булавке на потеху нетребовательному обывателю. Для нас же история это сама жизнь, мы живем в истории и история живет в нас, мы спорим об исторических судьбах России так, словно о собственном, личном жизненном пути. Поэтому, кстати, не бережем памятники. Зачем, если история это мы сами, если мы сами ее монументы и храмы. История это возможность взглянуть на себя со стороны, а мы неспособны на это. И либерализм это была попытка показать нам нас самих со стороны. «Смотрите, - кричали они, - вот грязь, вонь, разложение». А никто не верил. Изнутри не видно.
И, поверь, Коля, именно потому что мы такие, именно потому, что мы сохранились лучше них, именно потому что мы не любим швейцарское банковское спокойствие и немецкий сосисочный порядок, мы их победим. Мы сражались, гибли в Гулагах, любили, писали, творили, орали, ссорились, мечтали. Все на разрыв, все сразу и до конца, от земли до неба, от края и до края. Мы хотели все или ничего и если не могли взять все, то нам не нужно было ничего. И из жерла этого кипящего кровью, смертью, слезами, тоской, скукой, исступленным восторгом, вулкана вечной жизнью вышли в мир все. От Гоголя до Врубеля. А что породило швейцарское спокойствие и гордость, что одни и те же деньги ходят уже двести лет, а войны не было триста? Часы с кукушкой. Вот и все, Коля.

*******************************************************

Тонька вздрогнула, заворочалась, пробормотала что-то в отступающем сонном бреду и медленно открыла глаза.
- Как кимарилось? – улыбнулся Николай.
- Хорошо, - она улыбнулась наивно, как ребенок. – Спасибо. Все в какой то речке купалась. Тихая речка, с кувшинками. Тепло, солнышко. И никакой войны.
- Еще искупаемся – Дмитрий Николаевич встал и вскинул на плечо автомат. – Пойду, проберусь на крышу, посмотрю на всякий случай пути отхода. Через низ то они нас не выпустят. Сидите пока.
Он исчез в темном коридоре. Тонька поднялась, выглянула в окно, и прислушалась. По-прежнему слышались редкие выстрелы и трещал горящий дом, выпуская в темное небо рои искр. Она повернулась и, не найдя стула, уселась на пол и привалилась спиной к батарее, поставив автомат между ног. Голова ее склонилась. «Засыпает», подумал Николай и вдруг увидел, как трясутся в сумраке ее плечи.
- Тонь, ты чего? Ты чего плачешь то? Тонька, - Николай соскочил со стула, уселся на корточки и схватил ее за руку, - Тонька, ты слышишь…
Тоня подняла голову и он увидел в полутьме ее утонувшие в слезах глаза и две светлые полоски на запачканных щеках.
- Тонька, хватит. Что случилось?
Он думал, что девушка начнет отказываться, боялся, что начнет плакать еще сильнее и приготовился успокаивать и уговаривать, но она сидела молча, не убирая его руки, вытерла лицо рукавом и сказала тихо, горько, серьезно.
- Пропала жизнь, Колька. Пропала. Все, нетути. Знал бы ты, как я классно жила, как я замечательно жила. Училась, музыку слушала, стихи писала, по стране моталась, о любви мечтала, чтобы все для него, вся для него, чтобы и дом и кроватка детская с зайчиками и ночником, и  посуда и мебель и книжки и цветы, чтобы на работу ходить, а вечером под лампой читать, разговаривать, слушать, смеяться, жить. Я ведь сама из глуши, из Юрьева-Польского. Слыхал о нем? То-то. А он есть. Городок маленький, старинный, пыльные улочки, домики в два этажа, куры, лужи, коты на заборах, собор древний в центре, валы вокруг. Поднимешься на них, а там уже и поля за городом видно. Выйдешь вечером туда, за город, в луга – туман из низин поднимается, плывет тонко, беззвучно, мягко и ты в нем тонешь, как в облаке. Пахнет зарей вечерней, травой скошенной, сыростью, дымом печным. Запах грусти, нежный-нежный… И тихо так…
Сидела я, сидела и вдруг рванула в Москву. Учиться. У меня всегда – все брошу и сначала. Классно так - сама не знаю, что завтра будет или сегодня вечером. Все время ждешь чего-то, а потом бух в омут головой – и сразу, вдруг, начисто. Без черновика. Разлетелось вдребезги, а клеить некогда – что-то уже новое в твою жизнь рвется. Хорошее ли, плохое – не важно. И душа мытарится отвращением и восторгом. Думала, трудно в Москве будет, я ведь только от кур оторвалась, а привыкла сразу, завертелась каруселью, белкой, замелькало все, как кольца у жонглера. Там в Юрьеве времени было вагон, куда девать его не знала, тягучее время, вязкое, хоть на куски его режь и завяливай, а тут вообще не стало. Очень мне все нравилось, а главное – темп, ритм, все заняты, сосредоточены, несутся куда-то. Заводит. Ну, я тоже завелась с ходу, покатилась, полетела. Во всякие организации вступала, работала, писала, политикой увлеклась, и такая довольная была, что всем нужна и всем от меня чего-то надо. Поскучать по Юрьеву даже некогда было. А за суетой этой не заметила, что вокруг все хуже и хуже. Думала, я всех люблю, и все меня тоже любят. Даааааа….
А когда очнулась, знаешь, что меня поразило. Ненависть. К стране моей ненависть. К нам всем. Оглянулась, а кругом озлобленные, осатаневшие рожи, лающие, как собаки цепные. Визжат, слюна течет, задыхаются: «Будь проклята эта ваша Рашка! Пусть она сдохнет и все в ней сдохнут! Валить отсюда! Сдать ее всем, кто пожелает! На свалку! Пусть придут да возьмут, а мы поможем!» Гав-гав-гав!!! В слюнях путаются. Пыталась я спорить, доказывать, да куда там. Орут, остервенели, не видят и не слышат ничего. «Это правда. Все правда. Это надо. Свобода. Пусть все слышат. Очистимся правдой».
Задумалась я. Тяжело стало. Сижу вечером, а не читать, не слушать ничего не могу, все из рук валится. Качается в сердце маятник… И тик больно, и так больно. Ну не все хорошо у нас, думаю, ну критикуют по радио, по телеку, ну так ведь это действительно все правда. Пусть говорят. Будем знать, что и как делать. Но все-таки поговорила с одним умным человечком, он усмехнулся и говорит: «а ты всмотрись. Вслушайся. И подумай – кто это говорит и зачем. И почему именно тебе».
Стала я смотреть и думать. И понимаю, что никакая это не критика, никакая это не правда, никакое это не стремление к очищению. Это ненависть. К нам всем. Ко всему нашему. И куда не переключишь, что ни нажмешь – везде одно и то же, одно и то же, одно и то же. Только фамилии меняются. Киселев, Шустер, Невзоров, еще какие то мрази, не упомнишь.
Заледенела я, застыла. Чувствую, что окружают нас – мягко, осторожно, аккуратно, и вроде бы все правильно, все верно, все по закону. А кольцо-то сужается. И выхода нет, а есть только вход. Я уже ничего ни делать, ни учить, ни читать не могу. Дуюсь в тетрис или в Doom, как дура, часами, а в голове стучит и стучит: «что же это? Как же это?» 
Тут случилось летом несколько свободных дней, я плюнула на все, села на автобус и поехала домой, от себя побежала. А как убежишь то? Еду я, еду, гляжу в окно, такая тоска на сердце, что и выразить тебе не могу. Душу всю, проклятая, высосала, выжала и бросила, как тряпку половую. Все думаю «как же это так? Откуда взялись они все? И ведь продадут, сдадут с потрохами всех нас и все, что здесь. И уже продают и сдают, а мы все сидим». Страшно стало. Пошла погулять вечером, нет никого, солнце за валы садится, прохлада влажная по ногам побежала. Подошла к собору, он такой белый, тихий, лики древние на меня со стен смотрят: «Ничего, мол, Тонька, не горюй, детка. День другой, глядишь – все утрясется. Мы вот и не такое видели». Прижалась я к нему, страшно стало, руки раскинула – а он теплый, представляешь. Теплый, как человек. Близкий, родной, хороший. Вдруг мое сердце я в камне услышала, словно оно из-за стены, изнутри, стучится, рвется ко мне в грудь. И я стала просить сама не знаю кого – собор или Бога – стала очень просить. «Научи ты меня, что делать? Милый ты мой, хороший, родной, скажи, что делать? Ведь погибаем мы. Свора эта страну поганит, растаскивает, ноги об нее вытирает, плюет ей в лицо и все согласны. Сидят в своих черных норах, в трухлявых сырых дуплах, курицу в морковных звездочках из супа жрут и все мечтают быть как те уроды из телевизора. Чтоб не делать ничего, чтобы денег шестнадцать бочек, и чтобы каждый день показывали». Вдруг стало тихо-тихо, словно я в вечность сошла, и по капле стали из меня вытекать и страх и тоска и злость и вся эта жуть черная. Тут я и заплакала. Плачу и остановиться не могу, а сама глажу его, храм этот, обнять стараюсь и хлюпаю, жалуюсь ему, спрашиваю: «Зачем же они нас так ненавидят? За что? За что? За что страну, Россию нашу, позорят? Что она им сделала? Это ведь как мать больную, которая головы не может поднять и рукой пошевелить, обругать, обшарить, последнее кольцо с руки снять, а потом еще ногой наподдать. Вались мол, на пол, старая рухлядь, раз больше ты не нужна».
Вот тогда я и поняла, что никогда никому его, моего ласкового, родного, который слушать умеет, не отдам. Обещала, что не отдам врагу не только человека нашего, но даже камня из-под ног. Ни храма, ни камня не отдам, ни земли той, на которой они стоят и лежат. А стоят и лежат они не в Юрьеве, а в России. На российской земле. Потом, когда я ночью домой шла, я все для себя решила и была готова каждый день. Копила в себе все, что я им сказать хотела, и все, что сделать с ними мечтала. И только все это началось, я ни секунды не думала. Наоборот, огромное облегчение почувствовала. Взыграла во мне демократия, и я обрадовалась, что дожила до счастливых времен, когда им можно честно заслуженный раскаленный лом в деревянную башку вколотить. Свободно и правдиво, как они любят. За всех нас. За каждую былинку полевую, за каждую бабку деревенскую, за всех поруганных, оболганных и опозоренных. И когда все эти дни я очередную суку либерастическую в прицел ловила, или ножом ее глотку порола, я то тепло собора вспоминала, древнего его камня, и оно мне силу давало. А еще я чувствовала, как Родина ко мне в этот момент прижимается, к боку моему драному, простреленому – седая, измученная, растрепанная женщина в простом холщовом платье, с узловатыми руками, испачканными в земле, соломой хлебной исколотыми, обнимает меня за шею, дышит теплом и шепчет «Давай, дочка, давай. Так, родная, их окаянных. Бей проклятых. И держись. Не погибай».
Она замолчала, а потом резко повернулась к нему. 
- Знаешь, Колька, что я теперь всегда помнить буду. То, как Антон спокойно сказал «Я улетаю, Тонька» и вздохнул. А еще… еще… Это было недели три назад. Или больше. Тогда еще Арбат наш был. Я в каком-то доме старинном оказалась на первом этаже, в квартире чужой, брошенной. Мебели еще много было, старой, красивой, книги валялись, посуда. Может, ученый жил, не знаю. Да, там еще котенок был забытый, в пятнышках, кругленький, с ушком простреленным, несчастный такой. Глазки слезятся, будто плачет. Я кормила его, воду ему собирала, он спал со мной, а я ему бантик сделала из ленточки…
Она задумалась и засмеялась тихо, тепло, по-домашнему.
- Ну вот. Смешной такой, щекочется, мурчит, довольный, что я тут и дела ему нет до войны. А, знаешь, с ним теплее, спокойней, легче как-то. Как раньше. Сижу вечером и рассказываю ему жизнь свою, стихи читаю. Лермонтова, Бродского, Самойлова, Пастернака, Рождественского. И еще Коржавина, знаешь, вот эти вот: «Мы мирились порой и с большими обидами и прощали друг другу, взаимно забыв…», такие глубокие, щемящие, а он слушает, смотрит на меня и глазочками моргает – сначала одним, а потом другим, словно подмигивает мне. Потом поплачу. Плачу, а на душе легко, радуюсь, думаю: «раз плакать могу еще, значит, не совсем я кончилась, значит, сердце болит еще, значит, душа жива». И опять рассказываю ему, а потом смотрю – а он спит, неблагодарный.
Она опять так уютно, тихо засмеялась, что Николай улыбнулся.
- Несколько дней я оружие искала, еду, боеприпасы, обложилась, приготовилась. Подъезд один, весь двор как на ладони, сзади окон нету, позиция идеальная, в полу в углу дыра прямо в подвал, если патронов не хватит, уйти смогу. Я его заранее проверила, два выхода нашла. Ну, думаю, устрою я вам тут торжество свободы и демократии. Тем более что у меня самой отборной, маркированной демократии было три цинки. И вот как то только задремала под утро, и вдруг слышу сзади «Боец!»
Я на спину перевернулась, пистолет успела выхватить, выстрелила, не глядя, не попала, откатилась в угол. Хорошо, гранату не бросила. Опять голос «Боец, не стреляй!», странный голос какой то, словно ржавый. Головой покрутила, нет никого. Вдруг шорох и в дверях появляется дед. Старый очень, морщинистый, в седых усах, в очках. В военном мундире, еще том, весь в орденах, погоны майорские, на голове пилотка со звездочкой.  А в руке у него, представляешь, в руке дегтярь настоящий, времен Отечественной войны, с круглым диском, новый совсем. Я смотрю, смотрю и думаю «Грежу я, что ли. Все, от войны спятила женская головушка?». Он молчит, наклонился вперед, вглядывается в меня, щурится и вдруг неуверенно как то говорит:
- Боец, прости, ты … ты … девка или … или мне кажется.
Я засмеялась, волосы с лица откинула и как то так игриво говорю:
- Правда, дедушка, девка я. А что? Не похожа уже?
Думал, улыбнется, но он моего веселого тона не поддержал. Наоборот, горько поморщился, помолчал, взглянул в окно, и сказал:
- До чего же дожили мы. Девочки воюют. О, Господи, неужели никого уже не осталось?   
Я сделал вид, что не услышала, улыбнулась, встала, подошла к нему и отдала честь.
- Товарищ майор. Боец Антонина Маркина. Годная, рядовая. Двадцать два года. Нахожусь на заранее выбранной и оборудованной позиции.
У него дрогнули усы и потеплели глаза за стеклами очков. Помедлив секунду, он поднес руку к пилотке:
- Майор в отставке Иван Александрович Берестов. Девяносто два года. Расписывался на Рейхстаге. Участник Парада Победы тысяча девятьсот сорок пятого года. Инженер-строитель. Силы есть. Разрешите Вам помочь, товарищ боец Антонина? Так сказать, чем могу.
- Разрешаю с удовольствием, товарищ майор, - я засмеялась и он, наконец, улыбнулся.
- Иван Александрович, а откуда это у Вас? – и я указала на пулемет у него в руке.
- Это мой пулемет, - сказал он просто, и его рука сжалась на черном тусклом стволе.
- Я понимаю, что Ваш, Иван Александрович. А он стреляет?
В наступившей тишине я увидела, как покраснели и влажно заблестели его глаза, как побледнело его лицо. Он поперхнулся и с трудом вытолкнул из себя слова:
- Зачем же так, дочка?
Мне так стыдно стало, чувствую, как загорелась вся, аж уши покалывает и жарко, вспотела. Стою вся красная. Он, видимо, заметил мое состояние и глаза его потеплели.
- Стреляет, милая. Еще как стреляет. Я ведь с ним больше года войны прошел.
- Так он с того времени? Не может быть! А…, - изумленно начала я, но он опередил.
- Как он  у меня остался, ты хотела спросить? А я взял его и с ним домой пришел. И все. Еще три диска с собой принес. Они в сумке за дверью. Сам не знаю, зачем и взял. Просто, наверное, бросать не захотелось. Я ведь начинал как старшина и на всю жизнь привычку усвоил беречь казенное воинское имущество. А, помимо того, всегда был солдат и есть солдат. А какой солдат без оружия? Завернул в тряпку и положил на антресоли. Пусть, думаю, лежит. Бывало, когда уйдут все, достану, протру, сяду, держу его на коленях и думаю, что он единственный остался, кто правду знает, кто помнит меня того, молодого, настоящего.
Он с силой оперся на пулемет. Я спохватилась.
- Иван Александрович, давайте присядем.
Мы сели у окна. Я на пол, а он устроился на куче какого-то тряпья и сдвинул пилотку на затылок. Только сейчас я смогла его рассмотреть. У него было правильное, четко вычерченное лицо и все черты этого лица были крупными, ясными, очень живыми. В нем совсем не чувствовалось той старческой немощи, болезненности, обреченности своим годам, которые обычно вызывают жалость. Наоборот, я поняла, что он и смел и силен и что силу эту ему давало то же самое, что и мне. Желание жить и вернуть себе нашу страну.
Некоторое время мы молчали, и я видела, что Иван Александрович внимательно изучает меня, шарит по мне взглядом, словно держит в себе что-то дорогое и не решается вручить мне. Наконец, он снял очки, протер их и надел снова. Решив отвлечь старика, я взяла спящего котенка и протянула ему.
- А это мой кисик.
Он задумчиво улыбнулся, пощекотал сонного котенка и, встряхнув головой, решительно начал.
- Ты, Тоня - можно я тебя так буду называть - думаешь, что я сюда дух твой поднимать пришел? Орденами да медалями звенеть, митинг устраивать, речи говорить о славе, о подвигах, о долге? Нет, товарищ девушка, пришел я воевать. И если веришь в меня, то я тебя, милая, не обману. Годы мои не дают мне такого права обманывать.
Старик разволновался и раскашлялся. Умолк и некоторое время молчал, дыша тяжело, с натугой. И я молчала. Наконец справившись с собой, он продолжал, поминутно теребя рукава мундира и приглаживая усы. 
- Я тебе, Тонечка, расскажу. Обычно все старики болтают, жалуются, а я с тобой не болтать, а разговаривать стану. Я недолго. Не бойся, не надоем. Вернулся я с войны, в Москву, устроился на работу, постепенно стал главным инженером. Семья моя всегда здесь на Арбате жила и сам я коренной москвич в нескольких поколениях. Прадед мой тут, напротив, большую москательную лавку держал, заработал от государя императора медаль «За усердие», которую только людям купеческого звания давали, и видел самого Александра Сергеевича, когда тот со своей красавицей Наташей Гончаровой сюда на Арбат жить приехал после венчания. Отец в двадцатые на хлебозаготовках погиб, а мать во время голода подалась в хлебный город Ташкент да там где-то и сгинула и воспитывали меня люди чужие, но добрые и внимательные. Вырос. Женился. Жена моя в войну на американском студере ездила, а потом чертежницей работала. Двое детей у нас было, сыновья, обзавелись семьями и уехали. Остались мы одни, и вся наша привязанность теперь сосредоточилась в нас самих. Тихо, хорошо жили, раз в месяц звали гостей или сами к кому, по выходным на дачу ездили, копали, пололи. В кино ходили, книжки читали, слушали музыку, пластинки. «Ригонда» у нас была, в углу стояла. Шли дни, сыпались, как листки календаря…
Потом жена умерла. Во сне. И я был рад, что она не мучилась, не лежала бесчувственно, не страдала и не томилась. Отломил от себя лучший кусок, похоронил и остался один. Дети приехали, посидели мы на кухне, помянули, а они даже ночевать не остались, уехали. Дела. Звонить обещали, но так как-то все... Ничего я решил не менять, а старался жить так, чтобы если бы она вдруг вернулась, то нашла все, как было. Все равно жил для нее, все время думал, что бы она сказала, как бы посмотрела на то, что делается вокруг, на меня. Прошло еще сколько то времени и, ты знаешь, случилось тут странное происшествие.
Он замолчал и задумался.
- А что же случилось, Иван Александрович, - даже может быть более участливо, чем нужно, спросила я.
- А вот что, - очнулся он и встряхнул головой. - Исполнилось мне семьдесят. Семьдесят лет. Понимаешь, товарищ девушка? Вот что случилось. Стол накрыли, гостей назвали, водка, шпроты, оливье, поздравления, веселье… Обнимают меня все, целуют и словно радуются, что мне уже семьдесят.
- А что же тут странного, товарищ майор, - осторожно спросила я.
- А странно то, что сижу я за столом, пью рюмку за рюмкой и ничего понять не могу. Как это так, что мне семьдесят? Семь-де-сят. Пытаюсь поверить и не могу. Бред какой–то. Это значит, что я уже дед старый, пенсионер, развалина, усердный прихожанин ближайшей поликлиники, паства настоятеля собеса. Сижу и чувствую, как на меня отчаяние надвигается, морок, словно я только что очнулся и вижу, что меня, молодого, сильного, приговорили к смерти, посадили в тюрьму, заперли в клетку, связали по рукам и ногам этими годами, морщинами, сединой, корвалолом. Оглянулся я по сторонам и в ужас пришел. За столом одни деды да бабки. Старики и старухи. Палеолит сплошной. Дряхлые, седые, очки на резинке, вата оконная в ушах, шамкают, галдят, в салат ложкой попасть не могут, бутерброды в салфетки внучкам заворачивают. К стене палки прислонены, в коридоре выставка войлочных ботинок «прощай, молодость», сумки дерматиновые, куры синие дохлые голые из них выглядывают, макароны. Еле дождался, пока они все ушли. Лег, дрожу весь, заснуть не могу. Все думаю о том, что случилось со мной, понять стараюсь, кто же я теперь. Как теперь ко мне все относятся и как я сам теперь к себе должен относиться.
На следующий день стал я внимательнее приглядываться к тому, на что раньше внимания не обращал и все понял. В автобусе и метро тебе место уступают – старый дед едет, нет, чтоб дома сидеть, в магазинах с тобой бабки трухлявые, замшелые заговаривают, приглашают в их воспоминаниях поучаствовать, а все идут, толкаются – когда ж вы передохнете, дорогие мои старики. Все вроде с тобой вежливы, предупредительны, но как с сумасшедшим, говорят громко, как глухому, ерунду всякую разжевывают, разъясняют, жестами показывают, словно ты мамонтенок Дима, которого только что на белый свет из вечной мерзлоты вынули. На работу хотел устроиться – смеются, пальцами у виска крутят. Мол, главная твоя работа – на этом свете лишний день удержаться. Видно, что на самом деле надоел ты всем до чертиков, что никому ни твои подвиги, ни жизнь твоя прогорклая не нужны. И что главная твоя обязанность и долг быстро приготовиться к погосту, не заставляя других ждать, завещать дешевое барахлишко свое родне или соседям, безболезненно, непостыдно и мирно скончаться и отправиться в шести досках под бурьян.
Решил я с этим бороться, жить активно, гантели купил, водой обливался, бегать даже начал. Звали меня на митинги коммунистов, сходил один раз и больше не пошел. Я как был член партии, так и есть член партии. Но не этого чучела, а той, что на войне побеждала и страну поднимала. Но все таки вроде бы получше себя чувствовать начал. И в смысле здоровья, и так, морально. И вот бегу как-то, а у подъезда встречает меня одна дворовая активистка, не человек, а саранча, коленками назад. «А что это вы, Иван Александрович, к нам не заглядываете. Мы вас ждем».
- Кто это «мы»? Где это ждете? – спрашиваю.
- Мы, общественность. А ждем в нашем клубе «Мы еще повоюем». Нам тут денег один человек выделил. Уже неделю работаем. Приходите обязательно. Вот я и объявление повесила.
Поблагодарил я, подошел к подъезду и вижу бумажку в уточках, цветочках и лебедях. «Уважаемые пенсионеры и ветераны. Для вас в бывшем красном уголке открыт клуб «Мы еще повоюем». В нем вы можете поиграть в шашки и шахматы, порешать кроссворды, посмотреть кинофильм, вкусно и сытно пообедать, почитать свежие газеты и журналы. У нас уютно, как дома. Ждем вас».
  Я как увидел это «вкусно и сытно пообедать», у меня все внутри заколотилось, в глазах мухи темные летают. Представил себя, как я с той казенной мисочкой стою к кастрюле помятой, на других оглядываясь, жду черпачка лапшицы куриной, а потом за столом давлюсь. Стою, ухватился за дверь подъезда, только бы не упасть. Потом содрал объявление это к чертовой матери, пришел домой, а никак успокоиться не могу. Хожу по комнате и все повторяю «вкусно и сытно пообедать» и руками размахиваю.
Вот тут я понял окончательно, что пристроила меня судьба на эскалатор, который сандалит вниз и никуда мне с него не деться и назад не вернуться. Стал я чахнуть, разваливаться. Болезни сразу выскочили, в доме аптека завелась, у незастеленной кровати встала покрытая полотенцем табуреточка ненавистная, гадкая, паршивая. А на ней пузырьки, порошки, таблетки, пилюли, рецептики. Предвестник трубы архангельской, а не табуреточка. Я тебе, Тонечка, серьезно говорю. Если доживешь до моих лет, никогда не позволяй у себя в доме такой табуреточке заводиться. Умри, а не позволяй. Без нее умри. Появится она – все, конец, мрак, безнадега. А как помрешь, останется от тебя только эта табуретка чертова.
Стараюсь держаться, но все равно думаю, что теперь уже всякое может быть. Согласился. Выхожу на улицу и записку в карман кладу «Если со мной что случится, адрес… телефон… сообщить…». Как смертный медальон. Снял я тогда с антресолей пулемет, диски и положил у кровати. Думаю, как буду помирать, возьму в руки. Умру с ним, как древний викинг с мечом. Но все не помираю что-то. Никак не помираю.
И тут… Был у меня телевизор маленький, черно белый, с антенной. Переносной. Старый, почти ничего не показывал, но звук был. Я его каждый день вместо радио включал и новости  слушал. И вот услышал я однажды, сама понимаешь, что…
Иван Александрович задумался и погладил диск пулемета.
… в общем, как услышал я – воскрес. Словно в живом роднике выкупался. Пришел, думаю, мой час. И силы откуда то взялись, прибывают, собаки, каждый час. Телевизор больше не выключал, приемник купил, чтобы были разные каналы, чтобы в курсе быть. Продуктов накупил, запасся. Тушенку, крупу, соль… Как они про санкции загалдели, я сразу все понял. Ну, все, думаю, сейчас попрут. Пулемет разобрал, смазал, собрал, все проверил. А как объявили, что началось, и как ракеты падать стали, аж слезы у меня выступили. Дожил, думаю, сгодился родной стране. Для этого видно Бог меня на земле и держал. Как досюда бомбежки дошли, все побежали, паника, крики, ужас. А я собрался спокойно, вычистил мундир, сапоги, надел, взял пулемет и пошел искать наших. Помру, думаю, так в бою, от вражеской пули, как солдат, а не в собесе, как старый мешок с костями, как дрянь, как скотина. Хожу, а никого нет. Ни армии, ни милиции. Три дня в развалинах просидел, по ночам на врагов засады устраивал. Два раза они на меня наскочили и оба раза мой дегтярь не подвел. И каждая такая встреча мне год жизни прибавляла. А сегодня решил этот дом осмотреть, показалось мне вчера, что тут где-то стреляли, да вот тебя, Тонечка, и нашел.
Он засмеялся и я тоже. Хотела ответить, да не успела. Раздался взрыв, потом другой, штукатурка посыпалась, стрельба вдалеке, рев какой-то, крики. Я уже была опытная и знала, что раз из минометов во дворы мины начали бросать, то скоро пойдут. Я сунула котенка в шкаф у стенки и кинулась к пулемету. Иван Александрович, пригнувшись, выбежал в коридор и с сумкой в руках упал рядом.
- Смотрите, Иван Александрович. Как пойдут… в общем, не мне вас учить.
- И ты гляди, дочка.
- Уже идут.
- Уже идут, - эхом повторил он.
Из окна видны были натовцы вперемешку с либерастами, которые бежали с улицы по направлению к нам и у входа во двор начали бросаться на землю. Взрывы еще гремели, а они уже открыли огонь. Я подождала, нажала на гашетку и сразу же рядом четко, отрывисто, застучал пулемет Ивана Александровича. Над головами посвистывало, пули взбивали цементную крошку, поднимали пыль, выбивали куски штукатурки из стен. Огонь был слитный, дружный, так что почти невозможно было поднять голову. Определив столько времени, сколько нужно было им для того, чтобы подойти на бросок гранаты, я не глядя, бросила три гранаты, но это остановило их очень ненадолго. Слегка приподняв голову, я увидела как темные фигуры в кепочках бежали к дому рядом с солдатами в камуфляже, стреляя на бегу. И вновь начала стрелять. Стреляла, бросала гранаты и вслушивалась – не идет ли к нам кто и надеялась, что все обойдется.
Но никто не шел, а они все бежали и бежали, и мне казалось, что они, как китайцы, не кончатся никогда. Старик съехал под стену, чтобы сменить диск и эта минута обошлась нам в несколько гранат. А потом опять начался налет, ревело и выло, дрожали стены от взрывов ракет и мы с Иваном Александровичем вжимались в строительный хлам, на котором лежали и по нам катились тяжелые, пыльные волны. А как только взрывы утихали, я поднимала голову и стреляла по бегущим на нас либерастам и американцам. И он стрелял. И мне было не страшно. Совсем. Только от трясущегося пулемета дрожали руки. А знаешь, чего я больше всего боялась. Что в шкаф у стены попадет осколок или пуля и убьет котенка. Он же вообще, вообще ни в чем не виноват. И не понимает ничуточки, что происходит, почему гремит, почему  ему страшно. Просто знает, что  надо бояться и все.
Начали спускаться сумерки, а они не давали нам почти ни минуты передышки. Видимо, окончательно решили дожать. Постреляют, побомбят и орут. «Путинюги, сдавайтесь. Сдавайся, Рашка. Все равно вам вместе с вашей помойкой российской конец. Гарантируем жизнь в концлагере и рудники». И ржут, ублюдки. Верхние этажи дома снесло ракетой. Иван Александрович давно уже стрелял из автомата, отодвинув свой «дегтярь», но я видела, что один диск еще целый. Когда вновь ненадолго наступила тишина, он поймал мой взгляд и сказал.
- Я его на последний штурм оставил. Говорил и еще раз скажу. Хочу со своим пулеметом помереть. Как викинг.
- Да может наши подойдут. Уцелеем.
- Нет, Тонечка, не уцелеем. Это я тебе говорю. Не уйдут они. А наши не придут, потому что нет их. Но я счастлив, Тоня, ах как счастлив. Ведь от моей руки они сейчас дохнут, от моей вот этой старой, костлявой. И если бы каждый так, как мы, вместо того, чтобы со своими кулями и тюками из Москвы драпать, хоть за дубину взялся – не было бы уже этой падали, и духу бы не было.
В этот момент вновь началась стрельба. У меня осталось четыре рожка и почти не осталось гранат. Похоже, что мы погибали. Тут автомат Ивана Александровича замолчал, он оглянулся, рванул к себе пулемет и крикнул.
- Дай мне гранаты. Две. Остальные кидай и уходи.
- Не уйду!
- Уходи, сказал. Это приказ!
Он подался ко мне и вдруг заговорил ласково, умоляюще, торопясь и глотая слова. 
- Прошу тебя, Тонечка, беги, родная. Тебе жить, а мне все равно умирать. Последняя моя минута наступает, великая, и я хочу ее честно прожить, как всю жизнь мечтал. Так не мешай мне, милая, беги. Подержу я их, обещаю, пока ты выберешься. А ты выживи. Назло им выживи.
Он вздрогнул, словно вспомним чего-то очень важное, давно забытое.
- Нет, подожди. Секундочку подожди.
Повернувшись на бок, он рванул мундир, сунул руку за пазуху и торопливо начал отвинчивать орден Красной звезды.
- Что вы делаете, Иван Александрович, - закричала я, повалилась на бок рядом с ним, стараясь ухватить его за руки - зачем?
- Возьми. Возьми, дочка. – он с силой сунул мне орден в руку и сжал ее своей ладонью. – Награждаю тебя. От всех, кто ушел и не простился, от всех, кто остался там, в полях наших, в траншеях, в воронках. И от меня. Твой он. Держи. И помни. Всех помни.
Я кинулась ему на шею, мы обнялись, крепко, отчаянно, на границе жизни вечной, и он с силой оттолкнул меня. 
- Вот теперь беги.
Я швырнула гранаты, вскочила и бросилась к дыре, а он, широко раскинув ноги, припал к пулемету. Соскользнув в подвал, я упала на пол и помчалась к окну, из которого можно было выбраться в соседний двор. Его пулемет глухо стучал над моей головой. Я вылезла во двор и огляделась. Никого не было. Прижалась к стене и прислушалась. Длинная очередь. Взрыв. Одна. Другая. Взрыв. Пауза. Вновь застучал пулемет, но очередь сразу оборвалась, захлебнулась, раздались крики и все стихло. И вот тогда я зарычала. Как зверь, как волк, как смертельно раненый медведь. Рычала и била прикладом об стену. Била, а под прикладом у меня эти мрази плющились, размазывались, вминались в штукатурку. И ругалась. Самыми жуткими, нечеловеческими словами. Всеми, которые знала. Которые, наверное, даже ты не знаешь. Ругаюсь, а все боюсь, чтобы не заплакать. Чтобы не завыть истово, протяжно, страшно, как только наши бабы русские воют. И орден к груди прижимаю, а он тяжелый, понимаешь, словно кровью налитый. Потом по двору побрела, ничего не вижу и не слышу. Как меня не убили тогда…   
Она тяжело вздохнула и сокрушенно затрясла головой.
- Вот не убили пока. Не погибла. А может уже и погибла, не знаю.
- Как это так – не знаешь? – спросил Николай.
- А так, Коля. – она резко повернулась к нему. – Вот кончится война и останемся мы живы. Вдруг. Невзначай. Вопреки. А ты не думал, как мы жить тогда будем?
- Думал. А что? Будем восстанавливать. Дома, заводы. Дороги.
- Ах, Колька. – она подалась к нему и он увидел совсем рядом ее блестящие, влажные, измученные глаза. – Как все просто у тебя.  Дороги… Дома… А сердце как мы восстановим? А как мы заставим их из памяти уйти, не глядеть нам в глаза по ночам, когда горько, плохо, безвыходно, когда жизнь над тобою дождем плачет, как над покойником? Антона, Ивана Александровича, Серегу, Наську? А? Как? Я сердце свое все по кусочку, по ломтику им раздала. Я же с ними сейчас под этими кирпичами, в этих дворах лежу. И как мне выбраться из под них, как? А не думал ты, что женщина должна жизнь в себе вынашивать и миру отдавать. Любить должна. А я убиваю. И ненавижу. Душу свою исковеркала, а не спасла никого. Даже того котенка. И так страшно мне. Если бы ты знал, как страшно.
Она замолчала. Сказала тяжело, отрешенно:
- Ладно, прости. Раскисла я. Утро скоро. Что-то Дмитрия Николаевича долго нет.
- Схожу, посмотрю.
Николай встал и тут же неловко уселся назад. Нога, словно обмотанная раскаленной колючей проволокой, ударила такой болью, что он чуть не зарычал. Колено горело, пульсировало, ему казалось, что боль вскрикивает в нем и затихает. «Ох, дрянь дело. Совсем дрянь», - тревожно подумал он, тяжело дыша.
В этот момент вошел Дмитрий Николаевич.
- Ну что, дорогие мои, - начал он неестественно бодрым голосом. – снизу выхода нет. Только дверь подъезда. Можно выбраться через крышу. Рядом находится соседний дом, от крыши до крыши метра полтора-два, но прыгать нужно умеючи, ибо во-первых зацепиться там не за что, а во-вторых наша сбруя не очень располагает к полетам во сне и наяву.
Он подошел к окну, выглянул и, повернувшись, продолжал.
- У нас, считая лимонку, девять гранат. Как только колонна пойдет под домом, кидаем их в начало толпы. Но сначала посмотреть надо, кто там впереди будет. Если повезет, угробим кого-нибудь из главных гиббонов. Потом через соседний дом попробуем уйти в сторону Никитской. Вот и все. Годится?
Николай и Тонька молча кивнули. Дмитрий Николаевич задумался, затем встряхнул головой, словно отгоняя какое-то наваждение, и сказал.
- Тогда присядем. На дорожку.
И, усевшись прямо на пол, на пыльную и истоптанную ковровую дорожку, улыбнулся и сделал приглашающий жест. Николай и Тонька сели рядом с ним и все трое замолчали.
Дмитрий Николаевич задумался. Откуда эта традиция – сидеть и молчать перед дальней дорогой? Искусство паузы всегда лежало в основе культуры Руси, в тишине и покое открывалось небо, в гласе хлада тонка, в еле ощутимом дуновении был Бог. Дмитрий Николаевич вспомнил, что молчали перед Куликовской битвой, на Бородинском поле, на Курской дуге. Молчали, смиряясь перед вечностью, смотрели в свою душу, испытывали сердце перед тем, как шагнуть за порог дома или жизни. Все сделано? Не забыто чего, не потеряно ли? Ведь вернуться, доделать, поднять не получится. Он невольно еще раз перелистал в памяти события последних нескольких лет. Действительно ли он все сделал, для того, чтобы не допустить войны? Наверное, все. Полученный им у людей нравственный кредит он вернул полностью. Да, он ошибался, порой договаривался не с теми, с кем нужно, привечал всяких мерзавцев и негодяев в надежде на то, что их технологические навыки помогут решению тех или иных задач…
А делать этого было нельзя. Потому что руководили ими в жизни не технические навыки, а склонность к предательству и выгоде, пронизывавшая все их существо. И создать для них систему, в которой были бы востребованы только их позитивные качества, так и не удалось. Но в главном Дмитрий Николаевич был честен – он видел, куда все идет и сделал все, чтобы хотя бы те, кто были рядом, не говорили потом, что не знали.
Небо понемногу начинало светлеть. Черный фон растапливался, серел и на нем все отчетливее выступали силуэты соседних крыш с вентиляционными трубами и спутниковыми тарелками. Вскоре уже можно было отчетливо различить обстановку комнаты – разломанная мебель, вывороченные ящики комода с простынями, свисающими до пола, разбросанные книги и лежащая на боку среди хлама люстра с пластмассовыми висюльками. В окно потягивало утренней прохладой, в которой, однако, была не бодрая свежесть, а тревожный запах копоти и гари. Вдалеке по-прежнему изредка стреляли и доносился гул, словно работали мощные моторы. Постепенно к этому шуму стали примешиваться какие-то посторонние оттенки, похожие на человеческие голоса. Голосов было все больше, они постепенно сливались, пока наконец полностью не поглотили собой гул и почти заглушили выстрелы.
Николай, Тонька и Дмитрий Николаевич переглянулись и подались к окну. Они понимали, что это, но нужно было увидеть все своими глазами, чтобы поставить точку и обозначить отсчет. Вдалеке, справа внизу, у Кремля, на Манежной площади, колыхалось и дрожало пестрое месиво, над которым взметались штандарты, похожие на церковные хоругви, и флаги. Черные, как знамена анархистов, красные, белые с какими-то надписями. Но больше всего было американских, с полосами и звездами, они мотались над толпой из стороны в сторону на длинных древках, развеваясь и опадая. Между флагами тянулись растяжки на русском и английском языках, с которых среди слов «свобода» и «демократия» гремела слава армии НАТО и лидерам переворота. И еще были портреты. Издалека не было видно, кто на них, но один портрет встречался чаще других. На нем можно было различить улыбающееся темное лицо над воротником кристально-белого костюма. Из толпы изредка палили в воздух.
  Прошло еще несколько минут. В начало улицы выскочило несколько фигурок, заметалось взад и вперед, толпа заколыхалась, вздулась и стала вливаться в устье Тверской улицы. Она приближалась медленно, росла, заполняя собой все пространство уличного ущелья. Гремели лозунги, раздавались нестройные крики, все ближе и отчетливее были видны портреты, флаги, транспаранты. Авангард колонны миновал здание бывшей мэрии и они увидели впереди, в центре, группу людей в костюмах и военной форме, окруженных вооруженными натовцами и либерастами. В руках у этих людей были маленькие американские флажки, они помахивали ими, и время от времени нестройно выкрикивали речевки, которые подхватывала толпа.
- Ну, дорогие мои, с Богом. – негромко проговорил Дмитрий Николаевич. Пять гранат в эту кучу. Остальные рядом, все равно куда. И за мной. Поехали!!!!
Несколько взрывов прогремели почти одновременно. Раздались крики, визг, поднялась беспорядочная стрельба, и колонна стала разваливаться. Демонстранты в панике бросились в переулки, подворотни, бросали портреты, падали, запутавшись в валяющихся растяжках, а за ними волнами бежали другие, давя и калеча упавших.
- Попали, - мстительно закричал Николай, - попали, братцы, попали!
Все трое бросились наверх, проскочили через чердачное окно и оказались на крыше. Николаю пришлось подтягиваться на руках – нога одеревенела, плохо сгибалась и боль вонзалась в тело с такой силой, что замирало сердце, и он боялся потерять сознание. Было слышно, как внизу в подъезде загудело, затопало, раздался грохот выстрелов, подхваченный лестничным эхом. По коньку крыши была уложена ребристая лесенка, на которой можно было удержаться, а справа и слева были два пологих ската, обрамленных внизу невысоким проволочным бортиком.
Они успели добежать только до середины, когда затрещали очереди, над головами засверкали трассы, рассыпавшиеся звонким стальным горохом по соседним крышам. Дмитрий Николаевич обернулся и увидел, как из черного окна чердака начали выныривать одна за другой песочные фигуры натовцев.
- Колька, Тонька, бегите.
Он упал ничком и выставил вперед автомат. Три огненные струи слились в один поток и несколько натовцев покатились по железному склону крыши.
- Бегите. Бегите, черт вас возьми! Я справлюсь один!
Николай и Тонька добежали до конца крыши, грохоча, ссыпались по склону и остановились, ухватившись за хлипкое ограждение. Отсюда было рукой подать до соседнего дома. Но было поздно. На соседней крыше замаячили тени, защелкало, мелькнули вспышки. Николай дал несколько коротких очередей, не зная точно, сколько в рожке осталось патронов. Тонька била одиночными выстрелами, не промахиваясь, поскольку стреляла как ковбой. Двое скатились с крыши и уткнулись в заборчик у края, третий перевернулся в воздухе и с воем исчез в узкой щели между домами. Остальные скрылись в чердачном окне.
Николай огляделся по сторонам.
- Черт. Влипли, как мухи – мелькнуло у него в голове. – Пропадем ни за грош. 
Он бросил взгляд вниз. Прямо под ними была видна широкая густая крона дерева, старинной московской липы, которые еще были живы в некоторых дворах и переулках. И хотя все равно было высоко, но это был их шанс. Последний. С соседней крыши вновь затрещал автомат, пули прошли прямо над головами.
- Тонька, - крикнул он. – Прыгай, Тонька!
- Куда?
- Вниз! На дерево!
- Высоко!
- Прыгай, говорю, - заорал он. – Дура. Удержишься.
- А ты?
- Я за тобой. Давай! Автомат кидай вниз, он тяжелый, утянет.
Разбега у края крыши не было никакого. Тонька швырнула автомат, оперлась ногой на хлипкий проволочный заборчик и прыгнула. Николай успел заметить, как ее тело полетело вниз, но попала она на дерево или нет, он уже не увидел. Вскочил, но онемевшая, ставшая чужой, нога, подломилась и он неловко упал, схватившись одной рукой за проволоку и разодрав лицо. Перевернулся на живот и отчаянно рванул себя к краю крыши. В этот момент его словно ломом ударило в спину, потом еще и еще… Он почувствовал во рту вкус крови, звуки стали тише, послышался тонкий, певучий звон, словно кто-то осторожно тронул маленький колокольчик. «А вот, оказывается, как умирают», - подумал он и изо всех сил приподнялся, чтобы  в последний раз увидеть Тоньку. Но ее не было.     
Дмитрий Николаевич не видел, что происходило за его спиной. На соседних крышах один за другим появлялись натовцы и счет шел на секунды. На узком коньке крыши невозможно было даже отползти в сторону, и он представлял из себя идеальную мишень. Но окно чердака впереди оставалось темным, оттуда пока никто не показывался, и у него мелькнула надежда. Он привскочил и, согнувшись, кинулся к окну. Но прямо перед ним звонко хлестнуло, словно кто-то ударил по крыше металлической цепью, и автомат вылетел из рук. Дмитрий Николаевич отпрянул, поскользнулся и покатился вниз по скату, тщетно пытаясь ухватиться за гладкую жестяную поверхность. Перед глазами перевернулось небо, крыша, дома, по голове ударило чем-то тяжелым. И он погрузился во мрак. 

********************************************************

Первое, что он почувствовал, это была боль. Боль, захватившая все тело, в которой он плыл, как в обжигающей огненной лаве. Дмитрий Николаевич попытался открыть глаза, но увидеть ничего не смог. Вокруг был сумрак, глухо звучали какие-то голоса, маячили серые тени и стоял тяжелый, смрадный дух, в котором мешались запахи пота, крови, машинного масла и гари. Он приподнял голову и попробовал опереться на руку.
- Дмитрий Николаевич, Дмитрий Николаевич, - зашептал тихий голос. – Осторожнее. Лежите, не пытайтесь встать. У меня есть немного воды. Хотите?
В губы ткнулся прохладный край бутылки, чья-то рука приподняла его голову и Дмитрий Николаевич сделал несколько глотков. Те же руки помогли ему улечься.
- Вы кто? – с трудом спросил он в темноту.
- Я Николаев. Начальник отдела. Из администрации. Вы меня назначали года четыре назад. Мы с Вами на совещаниях регулярно встречались.
- Аааа, да, - после паузы хрипло сказал Дмитрий Николаевич, хотя вспомнить не смог, мешала боль. – Где мы?
- В тюрьме. В камере.
- В какой тюрьме?
- В Бутырке. Сюда свозят со всех городов работников городских и районных администраций, депутатов. Как они говорят «пособников преступного режима». Все битком, сидят друг у друга на головах, а народ все прибывает.
- А зачем?
- Говорят, скоро судить будут. Но уже вторую неделю я здесь, а ничего не видно и не слышно. Кормят раз в день отравой какой-то, собаки, наверное, лучше едят, глумятся, насмехаются. Люди умирать начали. Позавчера первого зама Собянина притащили, так в нем ни одной целой кости не было. Дорогой били, потом пытали. Кричал, кричал, а к утру помер.
- Сейчас день?
- Ночь. Часа два. Или три.
Дмитрий Николаевич начал вспоминать, что было до этого, но голова отказывалась служить и на любое напряжение мысли отзывалась тупой, давящей, тяжелой болью, словно ему, как Никите Переславскому, надели каменную шапку. Поняв, что все равно не вспомнить, он повернул голову к Николаеву, но в полумраке увидел только темный покачивающийся силуэт сидящего на корточках полноватого человека. Однако голос Николаева постепенно, как проявитель, вызвал к жизни смутный образ пожилого, опытного, тихого чиновника, хорошего и четкого исполнителя чужих планов и воплотителя не своих идей, вполне довольного своим вечно третьим местом.
- А я как сюда попал?
- А Вас, говорят, где-то в плен взяли. Тоже били Вас сильно. Позавчера привезли. Только сейчас в себя пришли, а так два дня были без сознания.
- Без классового? – попытался улыбнуться Дмитрий Николаевич.
Собеседник тихо рассмеялся.
- Сильный Вы человек и я никогда не жалел, что с Вами работал. Но готовьтесь, тут в камере не все наши союзники, а на свободе вообще ужас, что творится. Быдло на улицу выпустили, власть им дали, анархия, развал. Друг другу глотку рвут. Кто побойчее, побежали к ним устраиваться. Помните Крандиевского? Из территориального отдела управления внутренней политики?
- Помню, - сказал Дмитрий Николаевич и действительно вспомнил. Крандиевский, чистенький юноша, румяный хахаль в шапокляке, прекрасный и ясный, как дрозд, страдал оргиастической любовью к Родине. Он говорил: «Наша великая матушка Россия встает с колен», а выходило как будто «Вон тот салатик передайте, пожалуйста». По его лицу, повадкам, даже по галстуку и телефону было видно, как ему хочется быть таким же, как Дмитрий Николаевич. Хочется обширного, с футбольное поле, стола, холеной, как ангорский кот, секретарши, роскошного вида из окна на кремлевские соборы, мигалки, почета, трепета. Дмитрий Николаевич только посмеивался, глядя на то, как он копирует его речь, жесты, походку и понимал, что Крандиевский никогда не будет таким как он именно потому, что очень хочет быть…
И вот дорвался. 
- Уже в новой администрации рулит. Отделом заведует. Всех сдал, кого только можно. Мне тоже звонил, предлагал…
- Ну и как? Пойдешь?
Николаев помолчал и печально, но твердо сказал.
- Не пойду. У меня уже не осталось времени замаливать грехи. Жену только жалко. И сына. Им мстить будут. Но, в принципе, все, что я мог сделать, я сделал. Пусть убивают. Помру хоть на своей земле. Я ведь знаю, что мы все равно победим. Не для того Владимир Русь крестил, чтобы сегодня нас эти обезьяны одолели. А те, кто победу нашу увидят, может, вспомнят потом… Нас… А нет – так как Бог даст. По милости своей.
- Ты верующий?
Николаев смутился.
- Да как сказать? Божиться божусь, а в попы не гожусь. Все ж таки Россию Бог чаще замечал, чем других. Так что, наверное, у нас с ним особые отношения. Вот, разбираюсь в них, налаживаю потихоньку.
В этот момент лязгнула дверь, и в туманную от испарений камеру ворвался размытый луч света. Вошли две фигуры либерастов с фонариками и начали посвечивать в разные стороны, матеря и толкая ногами людей, сидящих и лежащих прямо у двери. В мечущихся лучах фонарей Дмитрий Николаевич увидел, что камера похожа на длинный пенал и плотно набита людьми.
- Донт слип, суки Путинские. – загоготал один. – отоспитесь, бастарды, на том свете. Комон, эврибади.
Другой сверился с какой то бумажкой и крикнул в темноту:
- Солнцев есть тут?
- Это Вас - прошептал Николаев. – Ну, держитесь, Дмитрий Николаевич. Держитесь. Помолюсь за Вас. Как смогу. Прощайте.
Дмитрий Николаевич сел. Николаев подал ему руку и помог встать. Лучи фонариков ударили в лицо и ослепили.
- Ты Солнцев? Иди сюда.
Дмитрий Николаевич, задыхаясь от боли, начал пробираться к выходу. Его узнали. Кто-то за спиной истерически закричал, посыпались матерные словечки, ругательства, сильно ударили в спину, но он не обращал внимания, а думал о том, чтобы только не упасть и, наконец, оказался в дверях. Либерасты схватили его за рукава и за шиворот и вырвали в коридор. Сзади грохнула дверь и лязгнул замок.
- Пошел. По сторонам не смотреть.
Дмитрий Николаевич шагнул вперед. Перед ним был длинный тюремный коридор. Направо были двери камер, слева окна, забранные решетками. По коридору ходил караульный с карабином, в форме не по росту, в штанах с большими пузырями на коленях и куртке, которая на спине горбом выбивалась из-под ремня. В конце коридора, в нише стоял стол и за ним, роясь в бумагах, сидел офицер в песочной полевой форме армии НАТО, с солидной порцией «фруктового салата» на груди. Его каска лежала рядом на столе.
Они поднялись по лестнице, и попали в еще один длинный коридор тоже с дверями. На этот раз это были кабинеты. Около одной, обитой  черным, двери они остановились.
- Лицом к стене. Руки назад.
Дмитрий Николаевич заложил руки за спину, один из конвоиров достал длинный шнур и туго связал их по запястьям. Дернув пару раз за узел, он открыл дверь и толкнул Дмитрия Николаевича в спину.
- Входи.
Дмитрий Николаевич вошел и дверь захлопнулась. Прямо перед ним был большой стол, заваленный бумагами, папками, книгами. Стояли бутылки с коньяком и виски, бокалы, лежала закуска – тарталетки, семга, оливки, тонко нарезанный хлеб. Справа на стене висели карты России и США, портреты нескольких американских президентов. На стойке, на длинном древке топорщился американский флаг.
Дмитрий Николаевич перевел взгляд на хозяина кабинета и лицо его показалось знакомым. Недоумение длилось несколько секунд, после чего стало ясно, что ошибка исключена. За столом сидел Леонид Парфенов собственной лоснящейся и заметно полнеющей персоной.       
- Ну, здравствуйте, Дмитрий Николаевич – улыбнулся Парфенов. Его большой рот жил своей жизнью, двигался и причмокивал словно отдельно от него. – Какие люди. И на этот раз действительно без охраны. Нашу можно не считать. Что так смотрите? Не ожидали меня здесь увидеть? Да, господин Солнцев, жизнь это удивительная штука и никогда не знаешь, как она повернется. Но есть что-то привлекательное в этой неожиданности, в своевольной прихоти судьбы, в способности угадывать ее повороты. И особенно интересно, опережая, оказываться на месте раньше, чем она сама. Не правда ли?
Дмитрий Николаевич молчал. Парфенов подождал и улыбнулся нагловато, с оттенком превосходства.
- Молчите? В своем кабинете вы были более разговорчивы. Но, не поверите, я вас понимаю, очень понимаю. Надо, конечно, пережить это сокрушительное поражение, привыкнуть к нему, осознать. Конечно, сразу не получится. Мы с вами присутствуем при грандиозном событии – окончательном крушении тысячелетней тоталитарной, несвободной России и должны запечатлеть в памяти все мелочи. Ведь наши дети и внуки, которые будут проживать уже совсем в другой стране, свободной, демократичной, изжившей тоталитаризм и советскость, этого уже не увидят. Вы уходите с исторической сцены и уступаете ее нам, более умным, сильным, динамичным, современным. Промотавшийся, проворовавшийся, спившийся хозяин нас покидает, любезно уступая нам все, и надо его проводить. Наверное, так же безвестный русский воин стоял когда-то над последним хазарином и понимал, что возвышается у края эпохи, у границы времени.
Парфенов по-купечески потер руки и продолжал.
- Сесть, как видите, не предлагаю, ибо отныне вы все должны перед нами стоять. Как там у вас в Рашке это было «лучше умереть стоя…» Тем более, что я полагаю, в камере было тесновато и постоять даже хорошо. Условия, конечно, мы Вам предложили не очень комфортные, но что поделать. Мы и сами не думали, что будет столько работы и столько пропутинского фанатья, не готового расстаться с иллюзиями даже в самой худшей перспективе. Но ничего, справимся. Мне вот тоже пришлось временно сменить должность, - сказал он, словно оправдываясь, и скривился. - Попросили помочь старшие товарищи, которые в свою очередь помогли нам свергнуть режим путинских жуликов и воров. Так что отказать было невозможно. Разумеется, все это не бескорыстно. А поскольку я знаю всю верхушку в лицо, а многих и лично, то мне доверено беседовать с такими как Вы, и оценивать степень и уровень здравого смысла.
Вот так. В таком духе, в таком разрезе. Вы уже не первая жирная рыба, которая попалась к нам в сети. Но многие еще бегают. У некоторых хватило ума, - Парфенов засмеялся, показав, как скелет, сразу все зубы – хватило ума драпануть на Запад. Так их взяли прямо у трапа. Дурачки, думали, будет все как раньше. Политзаключенный, гонимый, спасите-помогите… Кончилось это время. Теперь все они дожидаются международного суда. Денежки конфискованы, счета аннулированы, недвижимость арестована. Вот так. Вас это тоже ждет.
Дмитрий Николаевич взглянул в глаза Парфенову. Он все понял, и к нему вернулась обычная уверенность и спокойствие, а также проснулся внезапный исследовательский интерес. Политик до мозга костей, он и сейчас испытывал серьезное любопытство – как же они попытаются удержаться? Оккупанты всегда очень плохо приживались на российской земле, но может у этих есть некая тайна, секрет их победы и успеха. Который они просто еще не открыли всем остальным. 
- Да-да, ждет, я понимаю, - заговорил он. - Зря Вы меня пугаете. Это слишком явно выдает Вашу неуверенность. Что Вы собираетесь сделать с нами, я понял. От сотворения американского мира одна и та же история. «Прислужники режима», «враги демократии», «коррупционеры». Надоело. А что вы будете делать со страной в целом? Такой огромный и жесткий кусок не прожуешь. Не подавитесь?
- Нет. - засмеялся Парфенов. Тем, кто вырос на гамбургерах, не страшно никакое расстройство желудка. А что нам делать? Странный вопрос. Работы непочатый край. Прежде всего, режем этот нежизнеспособно огромный кусок. Создаем национальные округа. Уделы. Под жестким контролем сверху, разумеется. Пусть там у себя татарствуют татары и калмычничают калмыки. Главное, чтобы они нам не мешали или даже помогали держать остальных в узде. Ленин был очень даже не дурак, когда набирал в ВЧК и ГПУ башкир, латышей, китайцев и прочий сброд. С ними проще. Они исполнительнее. Тупее. И, пусть это прозвучит нетолерантно, их не жаль.
Потом проводим свободные выборы. Опять же под строгим контролем, а то быдло так навыбирает, что потом сорок лет не расхлебать. Затем берем под себя вышки и шахты – черное золото по-прежнему в цене – и приставляем к ним окрестное население. Пусть трудятся. Все-таки рабочие места, кружка воды, стакан водки и кусок черного хлеба. Оставляем им их церкви. Пусть стучат лбами, мы не запрещаем. Это даже хорошо. Через церковь им можно в головы влить чего угодно. Разумеется, назначим для них вразумительного, не скатившегося окончательно в духовность, Патриарха. Через полгодика Сибирь отдадим победителям в качестве первого приза. Пусть Аляска будет до Урала. Потом с другими ненужными территориями разберемся. Русским алкашам хватит двух-трех областей. Преимущественно в северной зоне. 
- Ну а с теми, кто не согласится, что же вы будете делать? Их-то куда девать? – спросил Дмитрий Николаевич.
- А с тупыми фанатиками, такими как наши-ваши все понятно. – Парфенов удивленно пожал плечами, словно разговаривал с ребенком и никак не мог объяснить, что земля круглая и ходит вокруг Солнца, и сделал оборачивающий жест около шеи. – Если Вы человек благоразумный, а Вы пока еще производите впечатление именно такого человека, то обязаны понять, что дальше бороться за это историческое недоразумение, эту страну, просто бессмысленно. Глупо. Недальновидно. Несовременно. Бороться больше не за что. Не за что! Ее нет больше. Понимаете? Сдохла. А вы не Иисус Христос, чтобы воскрешать умерших.
Если помните, почти год назад Штаты опубликовали списки Кардина, связанные с делом Магницкого. В них были многие, в том числе и Вы. Теперь-то мы можем говорить открыто. Магницкий, который работал на нас, и смерть которого сильно помешала нам в реализации многих проектов, был просто прикрытием. Ширмой. Поводом. На самом деле это были списки в Гаагу. Расчет мест на скамейках международного трибунала. К счастью, все оказались настолько глупы и наивны, что никакой подоплеки в этом не увидели. А МИД ваш… Умереть, не встать. Готовил, готовил «адекватный ответ», да ответил так загадочно, что мы смеялись три дня. А все потому что мы их вовремя приватно предупредили, что в следующем списке будут авторы ответа. Они и слились.
Парфенов расхохотался и, вынув платок, вытер слезящиеся глаза.
- Это же был пакт Молотова–Риббентропа, - продолжал он, кое-как справившись с собой и откашливаясь. - Нам нужно было просто выиграть время этой «перезагрузкой», этим дипломатическим фуфлом. Но все поверили. Нет, все-таки русские нация клинических идиотов. Пройти один раз через все это, победить, отдать 20 миллионов фанатиков за прозрение и опять наступить на те же грабли… Это нужно уметь. Уметь. С другой стороны, в этом есть и наша скромная заслуга. Мы с Киселевым, Шустером, Венедиктовым, Муратовым за двадцать лет хорошо почистили туземные мозги от советской дури. Всяких там идеалов, героизма, Родины и прочей дешевой мишуры.
Парфенов опять засмеялся.
- Так вот. – сказал он, окончательно став серьезным. – Возвращаясь к началу. Если Вы способны трезво оценивать ситуацию, то хватит кривляться и изображать из себя Зою Космодемьянскую. Не будьте дураком. Не те времена. Половина вашей администрации, если не больше, уже успешно работает во временном переходном совете.
Он сделал паузу, нахмурился и озабоченно покачал головой.
- У вас, конечно, иная ситуация. За Вами тяжелые преступления против свободы, демократии, преследование наших людей, создание преступных имперских организаций…
- Кстати, а как они? Вы уже их все… победили… - перебил Дмитрий Николаевич, почувствовав, как тревожно и радостно забилось сердце.
- Разумеется – кисло сказал Парфенов и посмотрел в окно. – они разгромлены, но отдельные группы бандитов пока еще продолжают бессмысленное сопротивление в Москве, Подмосковье и некоторых других городах. Особой жестокостью отличается некая Антонина Маркина, которую Вы прекрасно знаете, ибо именно с ней Вы проводили интимный вечерок, закончившийся для Вас в этом кабинете. Она виновна в смерти сотен солдат-освободителей, в гибели многих наших лидеров во время бесчеловечного теракта на Тверской. Несколько раз мы садились Маркиной на хвост, однако ей удавалось уйти… Но ничего, ничего… Так вот, возвращаясь к благоразумию – он посмотрел Дмитрию Николаевичу прямо в глаза и в углах его рта дрогнула многозначительная усмешка. – Вас, конечно, будут судить, но мы с америкосами всегда можем договориться и превратить этот суд в простую формальность. Вам вынесут приговор, мы возьмем вас на поруки, и все будет в порядке. Вы вновь сможете работать. Но для этого мы должны убедиться в искренности Ваших намерений, не так ли, господин Солнцев?
- И что же я должен делать? – спросил Дмитрий Николаевич медленно, с интонацией замаха перед сильным ударом. Но Парфенов ничего не уловил и улыбнулся.
- Прекрасно. Я и не думал, что мы так быстро договоримся. Список краток. Для начала найдете Маркину. Вы наверняка знаете, как на нее выйти и где она может быть. Мы назначили за эту русскую шлюху миллион долларов – можете смело рассчитывать на половину. На первое обзаведение, так сказать, а то ведь все ваши денежки, насколько я знаю, ухнули. Потом обратитесь ко всем остальным с призывом перестать дурить, вылезать из подвалов и сдаваться законной власти. Вас они послушают. Не бойтесь, вам ничего не грозит, потому что они все будут уничтожены и ваше реноме не пострадает. И после того, как мы повесим последнего путинюгу, Вы можете смело выбирать себе кабинет в Кремле. Конечно, пониже, чем Вы сидели, но это ведь только начало. Ну, что? Договорились? Задаток хоть сейчас.
Парфенов отодвинул ящик стола, откуда выглянули тугие зеленые пачки, взглянул на Дмитрия Николаевича и, видимо, что-то понял, потому что напрягся и невольно отодвинулся на стуле. И услышал низкий, свистящий шепот, настолько необычный, что на секунду Парфенову показалось, что кто-то в соседней комнате сверлит бетонную стену.   
- Маркину тебе найти? Тоньку тебе отдать? Задаток? Цену назначили, сволочи? Правильно назначили. Потому что за тебя, подонка, и дружков твоих никто и цента не даст. Потому что среди вас, гадов, ни одного нет, кто ее каблука, мизинца, грязи под ее ногтями бы стоил. Сами ничего не смогли, свору натовскую привели с собой, а теперь в победу играете. Дмитрий Николаевич говорил все громче. – На дерьме сметану собираете? Празднуете, суки, гибель России, за гробом, приплясывая, идете? Боретесь за право первыми наблевать за поминальным столом? Рано радуешься, вонь подрейтузная. Вспомни Аракчеева: «Без чести победил – без славы торжествуешь». Стройненько, ровненько вы все распланировали, да криво выйдет. И когда вы последнего, как ты, предатель, говоришь «путинюгу» повесите, это только начало будет. Потому что потом вам всю Россию придется повесить, чтобы себя здесь спокойно чувствовать. Да и то вряд ли. Потому что вас все равно русские морозы задушат, звери наши русские порвут, святые из гробов поднимутся, земля под вами наша русская ходуном ходить будет до тех пор, пока вас всех, как вшей, не вычешет русскими елками, соснами, кедрами, да не стряхнет с себя. По своей шкуре всех судишь? Еще вчера по приемным околачивался, лебезил, егозил под кремлевским забором, шаркун, а теперь продался за ящик коньяка, за семгу, за рожу свою в телевизоре и думаешь, что все такие? Ну, что смотришь, Парфенов? Трусишь? Трусишь, подлая ты мразь. Потому что иначе ты бы мне руки развязал. Давай, зови свою свору, пусть они вдесятером за тебя отомстят. Зови давай!
Парфенов криво улыбнулся и, пытаясь скрыть замешательство, нервно перелистал какие-то бумаги, уронил и, сделав вид, что поднимает их, нажал кнопку звонка. Вошло несколько либерастов в черном и с повязками.
- В лагерь его. В Угрешу. И следить за ним в оба.
Дмитрий Николаевич рассмеялся.

***************************************

Угреша была Николо-Угрешским монастырем, расположенным в поселке с характерным названием «Дзержинский». Еще недавно это была цветущая, красивая обитель, восстановленная из советских руин всем миром. Теперь там опять царили запустение, тишина и грязь. Когда Дмитрий Николаевич вместе с другими пленными вошел в древние ворота под маленькой церковью, вдалеке возник огромный почерневший от пожара собор с ободранными куполами и крестом, неуклюже склонившимся набок. Справа был заваленный хламом, бревнами, шинами пруд, окна длинной трапезной церкви были забраны новыми решетками. На высокой стройной колокольне болтался флаг и из проемов во все стороны торчали пулеметы. Остатки колоколов безжизненной кучей лежали внизу, у подножия, и группы людей, окруженные конвоем с автоматами и собаками на поводках, таскали куски металла и складывали их в кузов «Камаза».
В монастырских кельях размещались камеры. В дверях были прорезаны глазки, наляпаны номера, в будочке, где когда-то помещался дежурный монах, теперь сидел натовец с карабином. В бывшей трапезной раздавали еду – мороженую картошку и морковь, ботву, какие-то несусветные огрызки, а воду для пленных брали из пруда. Дмитрий Николаевич, прежде очень взыскательный к еде, был поражен, насколько быстро он приспособился к местной «кухне», и хотя очень голодал, никогда не унижался до того, чтобы драться за кусок мороженой картофелины или свеклы, на которой часто еще оставалась земля.
Режим дня был вполне демократический. Каждый день в пять утра раздавался звон в оставленный специально для этой цели колокол, а затем ревел гимн США. Пленные, подгоняемые ударами палок, криками, руганью выбегали из монастырского корпуса, строились, пересчитывались и брели в «столовую». Там получали по несколько картофелин, стакан мутной теплой воды и кусок сырого, тяжелого, липкого хлеба. После чего их гнали на работу. Неподалеку от монастыря несколько месяцев назад шли бои. Стояла разбитая техника, лежали перевернутые машины и повсюду были трупы, трупы, трупы. Ужасные, полуразложившиеся, в окровавленных гнилых лохмотьях, порой почти не походившие на то, что когда-то было человеком. Пленные копали огромные рвы и сваливали их туда, засыпали и вновь копали, сваливали и засыпали. Вырубались все деревья и корчевались пни вокруг монастыря, чтобы все вокруг было голо и открыто. Иногда под сильной охраной их возили в Люберцы, Лыткарино, на окраину Москвы, где пленные разбирали завалы, чистили территорию, вытаскивали разбитую технику. Вечером, после «ужина», ничем не отличавшегося от завтрака, загоняли в камеры, в которых никогда не гас свет тусклых грязных лампочек. 
Лагерем руководил Окуратов, бывший мэр одного подмосковного городка, а до этого мелкий уголовник, не получивший даже среднего образования. Всегда одетый в черное, он ездил на «Хаммере» и в хорошем настроении любил, разогнавшись, врезаться в колонну пленных, идущую на работу или в монастырь и, гогоча, мчаться дальше. Бригадиры и десятники тоже часто были из чиновников и, борясь за свое освобождение, изощренно глумились и издевались над пленными. 
Каждый день поступали новые партии, но мест хватало, так как почти ежедневно кого-нибудь расстреливали за нарушения режима, не считая того, что по утрам из нескольких дверей монастырского корпуса выносили трупы умерших за ночь. Заболевших не лечили, а ждали, когда они перестанут вставать, после чего вытаскивали за ограду и забивали палками или лопатами, не тратя лишних патронов.
Время от времени расстрелы происходили просто так, ради забавы. Особенно усердствовали либерасты из оппозиции, лимоновцы, члены «Солидарности» и «Парнаса». Они запрещали заключенным перевязывать друг другу раны, заставляли пленных оскорблять и избивать друг друга, богохульствовать, прилюдно поливать грязью своих жен и детей. Натовцы, поддерживавшие общий порядок, не вмешивались и делали вид, что ничего не происходит. Правозащитные организации типа хельсинкской группы или амнести интернешнл, изредка посещавшие монастырь, неизменно находили в нем благолепие и отменный порядок в правах.
Позднее Дмитрий Николаевич вспоминал, как, лежа в первый вечер на жестких нарах, он не мог заснуть. Мешала слабость от ран и страшного удара по голове, мешала тяжелая боль, которая казалась ему плитой, положенной сверху на тело. Ворочаясь, он попытался заглушить свои мучения воспоминаниями, но образы недавнего прошлого рвались в клочья, расползались и он незаметно перешел к  анализу произошедшего и начал выбирать решения, что получилось гораздо лучше. Теперь главной задачей становилось выжить, не потеряв себя, а сделать это можно было только поставив себе на службу тот неизбежно горький опыт, который принесут следующие дни. Он вспомнил Алена Бомбара, который считал, что люди гибнут чаще всего только потому, что недостаточно сильно хотят жить. А Дмитрий Николаевич хотел. Хотел жить. Смерть всегда казалась ему какой-то изощренной разводкой, лохотроном, издевательством над здравым смыслом и участвовать в этом добровольно он не желал. Он понял, что для выживания ему необходимо, невзирая ни на что, овладеть хотя бы некоторой свободой действия и мысли, пусть даже самой незначительной и ничтожной. Поскольку даже символическая возможность действовать или не действовать, но по своей воле позволит ему выжить. В том, что ошибки в этом не было, Дмитрий Николаевич убедился довольно быстро, глядя, как разрушались и исчезали люди, махнувшие на себя рукой.
Процесс этот был нагляден и страшен. Сначала человек переставал жить в согласии со своей волей и обреченно подчинялся обстоятельствам. Как только другие замечали это, то старались больше с ним не общаться, так как любой контакт с таким человеком мог привести только к саморазрушению – обреченность действовала как инфекция. Потом они начинали действовать, как автоматы, механически выполняли приказы, опускали голову, переставали поднимать ноги при ходьбе и теперь их узнавали по характерной шаркающей походке. И так незаметно переставали жить. Умирали. Но не от отчаяния и бессилия, которые есть хоть что-то ощутимое, переживаемое. Умирали от смерти, умножая свой личный, маленький нолик на абсолютный, огромный ноль и навсегда исчезая из этой жизни и жизни вечной.
Теперь надо было понять, как осуществить задуманное? Бумаги и ручек не было по определению, и патрон решил, что будет стараться запоминать все происходящее и быть внимательным к деталям. И в первое же утро он начал свой эксперимент, сразу придавший смысл и наметивший цель его безотрадной жизни. Впечатления, которые он получал в последующие дни, а также мысли, которые возникали после этих впечатлений, патрон воспроизводил, повторял несколько раз и заучивал наизусть, впечатывая в память.
А впечатлений было достаточно… Любопытнее всего вели себя бывшие чиновники и вообще «руководящие» из номенклатуры, оказавшиеся в лагере. Они переживали произошедшее с ними труднее всего, долго не могли понять, что случилось и почему. При наказаниях и издевательствах они кричали, плакали, уверяли натовцев и либерастов, что никогда не сопротивлялись им, всегда боролись с Путиным и были абсолютно послушны закону. Они искренне считали свое заключение ошибкой и оттого служили для либерастов главным объектом изощренных издевательств. Идейная, политическая, этическая беспринципность этих пошаривающих в мировоззрении людей, беспринципность, не ощущаемая ими прежде, вдруг обернулась для них ужасающей реальностью, в которой они сразу растеряли свое скудное самоуважение, прежде покоившееся только на финансовом или профессиональном благополучии. Дмитрий Николаевич видел, как утрата статуса стремительно разрушала остатки их личности, они на глазах опускались, впадали в депрессию, мелочные дрязги, постоянное саможаление и, наконец, чаще других накладывали на себя руки.
Но были и те, кто психологически был готов к заключению и тем испытаниям, что выпадали на их долю. Обычно это были военные, студенты, причем нередко из вчерашних «ботаников» и «тихонь», священники, монахи. Они принимали свою нынешнюю судьбу осознанно и стремились сохранить достоинство и самоуважение любой ценой. Священники потихоньку служили утром и вечером, шепотом, собравшись по нескольку человек, исповедовали, поддерживали больных, раненых и обессиленных. Студенты читали друг другу лекции – механики историкам, филологи медикам и наоборот, те, кто знал стихи, помогали другим их выучить, тренировали память и эстетические чувства. Энциклопедически образованный Дмитрий Николаевич с удовольствием помогал и стихами, которых он знал пропасть, и знаниями и был рад тому, что никто не задавал лишних вопросов о его прошлом.
Однажды вечером, после проверки, когда Дмитрий Николаевич готовился лечь, к нему подошел незаметный, тихий монашек из братии бывшего монастыря, для хозяйственных работ оставленный в лагере. Сторожко оглянувшись по сторонам, он склонился к сидящему на нарах патрону и прошептал.
- Дмитрий Николаевич, послушайте меня.
- А? Что? – отозвался патрон, сощурясь и пытаясь разглядеть в полутьме полунощного гостя. 
- У меня к вам есть одно дело.
- Да, конечно. – Дмитрий Николаевич отодвинулся и сделал рукой приглашающий жест. – Садитесь, отец.
Монах сел. Некоторое время он молчал, машинально пощипывая жидкую бородку, а затем, придвинувшись совсем близко, проговорил еле слышно.
- Я вам очень благодарен, Дмитрий Николаевич. Вы к нам в обитель приезжали. Давно. В Оптину пустынь, где Козельск. Я тогда там был. Помогли нам очень. И теперь я вас поблагодарить хотел.
Монах замолчал и патрон подумал, что сейчас он начнет доставать какой-нибудь ценный «подарок», которым здесь считался кусок сахара, пряник или леденец. Но собеседник не двигался. И вдруг Дмитрий Николаевич услышал… Даже не услышал, а распознал слова, которые уже похожи были на вздох.
- Отсюда бежать можно. Я знаю, как.
Патрон вздрогнул и невольно подался к монаху.
- Как? Как вы сказали?
- Я знаю, как можно бежать – Дмитрий Николаевич почувствовал его тяжелое дыхание на своей шее. – В дальнем углу монастыря, в Паромной башне есть колодец. Точнее, все думают, что колодец. А это выход. Труба большая. Под землей. Он за стену к Москве-реке ведет. Когда-то, похоже, через эту трубу воду спускали, но уже лет сто ей никто не пользовался. Я был там год назад. Там идти можно, только согнуться надо. И выход есть.
У Дмитрия Николаевича забилось сердце. Собеседник тем временем продолжал.
- Завтра там, у башни, завалы разбирать будут и стену чинить. Может, и вас туда отправят. Башня не заперта, на двери изнутри железный засов. Если проберетесь, то его закрыть можно. Это задержит их, если что. На окнах решетки, им не влезть. Простите, пойду. Прощайте. Дай Вам Бог помощи. 
- Спасибо, отец, - Дмитрий Николаевич схватил в темноте его руку и крепко сжал в ладонях. – как звать вас?
- Гавриил. Инок Гавриил.
Монах оказался добрым ангелом жизни и надежды. Дмитрий Николаевич потом постоянно вглядывался внутренним взором назад, в тот день, но не мог разглядеть ничего, кроме каких-то смутных очертаний действительности. Он помнил, как колотилось сердце, как лязгнул тяжелый засов башенной двери, как он брел, держась за стену, в липкой, сырой, затхлой темноте по щиколотку в жидкой грязи. Как плыл через Москву-реку, слыша за стенами монастыря крики и стрельбу, и, дрожа от холода, отсиживался до темноты в кустарнике под высоким берегом, с которого белым шатром тянулась в небо огромная церковь. Он не верил в Бога, а верил в счастливую случайность, но в тот день отчетливо понял, что Бог почему-то все равно верит в него и сохранил, спас его для того, чтобы он и все, кто рядом, победили. Победили и вернулись на родину из этого бесприютного, страшного, кровавого странствия, в которое отправились не по своей воле, но вернуться должны сами, своей волей и своей верой.   
   
***********************************************

Когда Тонька очнулась, кругом была темная, сырая ночь, которую время от времени взламывали дрожащие всполохи осветительных ракет. Было непривычно тихо, не слышалось ни выстрелов, ни взрывов, ни рева моторов. Она осторожно пошевелилась, боясь, что ранена или еще хуже, связана. Но боли не было, только саднило и горело лицо.
Она медленно села, пошевелила руками, инстинктивно поправила спутавшиеся волосы и, оглядевшись по сторонам, увидела какой-то крохотный дворик, окруженный высокими стенами домов. Рядом со стеной,  у которой она сидела, валялись перевернутые помойные ящики, горы рассыпанного мусора источали зловоние и на них кто-то лежал, раскинув руки и запрокинув голову. Все вокруг было засыпано цементной пылью, и Тонька почувствовала ее вкус во рту.
Девушка огляделась. Рядом валялся автомат без ремня, с разбитым прикладом. Она машинально отсоединила рожок и проверила – патронов не было. Опершись спиной на стену, наклонилась, чтобы встать и что-то за пазухой ткнулось ей в грудь. Тонька сунула туда руку и вытащила наган.
Она стала вспоминать. Прыгнула с крыши, упала на крону дерева, покатилась вниз, хватаясь за ветки. Подобрала разбитый автомат, побежала во дворы, и кто-то бежал сзади, кричал, стрелял и пули разбивали асфальт перед ней. Потом случайно заскочила в этот тупичок, поняла, что оказалась в ловушке и вскинула автомат… А патронов не было. А потом…
…Потом был взрыв. И все. Что было дальше, Тонька не помнила. Она вытащила наган, встала, огляделась по сторонам и только тогда поняла. Дальше была ракета, которая попала в верхнюю часть дома в тот момент, когда она дергала затвор автомата. Двух уродов, которые бежали за ней, накрыло несколькими крупными кусками бетона, а ее швырнуло под стену.         
Она живая. Живая! Опять! Тонька вытерла лицо, провела рукой по груди, по волосам, словно желая убедиться, что это действительно она и действительно на этом свете и вдруг замерла, застыла с широко открытыми глазами.
… Патрон… Колька… А как же… О, Господи!
Она медленно опустилась на колени и, закрыв лицо руками, уткнулась головой в кучу камней и почувствовала, как теплые слезы просачиваются сквозь пальцы. Зачем же она выжила? Что же это? Что делать теперь ей, одной, без них, как согласиться с тем, что и их она больше не увидит? В эту ночь она вновь, как давным-давно, ощутила себя слабой девушкой за прочными, надежными спинами настоящих мужчин и впервые за последние месяцы ненадолго перестала быть осторожным, хищным, напряженным зверем, окруженным западнями, капканами и флажками. Тонька очень хотела победить и в ее теперешней страшной, неженской жизни ничего настоящего, подлинного не было, кроме этой победы впереди, но она потеряла слишком многих за последнее время. И с каждой горючей слезой, которой стекало в ладони ее горе, она все больше боялась, что общая победа ее страны станет ее личной, необъятной, невместной человеческой болью. И с ней, как с осколком у сердца, с которым и жить невозможно, и вынуть нельзя, ей придется идти дальше. Туда, к последней черте, за которой только и будет освобождение.
Незаметно спустился вечер. В своей прошлой жизни она очень любила это время, любила присутствовать при разлуке солнца с уходящим в вечность днем и чувствовать, как тепло прощается с землей. В сиянии и славе нестерпимой догорал закат, в густом ароматном вечернем воздухе повисала прекрасная тишина и сквозь нее тонкой горчащей струей осторожно плыла терпкая, нежная печаль. Тонька становилась у окна и смотрела в другую, чью-то чаемую жизнь, видела, как зажигались желтые огни в окнах и четче становились звуки, восходившие к ней от земли – стук каблуков, шорох шин, смех, чей-то разговор по телефону. Сумрак мягко, бесшумно стекал в комнату сквозь окно и не хотелось зажигать свет, чтобы не спугнуть его, чтобы не растаяло очарование, в котором безмолвно плыла Тонька. В такие минуты ей часто хотелось, чтобы кто-то негромко прочел ей настоящее стихотворение о несбыточной жизни, и чтобы можно было, воскурив ладан сердца, погрустить и помолчать вместе… Она начинала восторженно мечтать о настоящей, большой любви. Любви, когда при малейшем знаке взаимности – жесте, улыбке, вспыхнувшем и тут же стыдливо притушенном взгляде, в тепле и нежности пальцев возникала безмерность радости, опьяняющая, сводящая с ума, отменяющая время. Ей хотелось той любви, в которой она начнет жить заново, станет маленькой, глупой, наивной и радостной. И покажется, что позади ничего не было, а впереди – великолепная, яркая, светлая жизнь вдвоем, пронизанная от края и до края Той, что никогда не престанет, даже если и пророчества прекратятся и языки умолкнут, которая не ищет зла, но сорадуется истине. В такие минуты ожидания она готова была все отдать, ничего не требуя взамен, кроме его взгляда и возможности быть рядом.
Воспаленная мечтаниями, Тонька отходила от окна, садилась на диван и с первозданным восторгом смотрела, как ночь вывешивает на бархатном шершавом небе ослепительную луну, за которой мчится звездная стая, рассыпается и девушка чувствовала, как ее обдает искрящимся, звенящим, разнообразным дождем. Сердце ее вздрагивало, билось, и она тревожилась от грядущих снов, которые всегда приходили к ней после таких часов и минут.
Тонька обводила глазами комнату, приглушенные прикосновением вечера контуры книжных полок, безделушки на столе, колокольчики, которые она привозила на память из разных городов. Мазок лунного света лежал на кусочке ее маленькой провинциальной Родины, на белом камушке, который она подобрала у собора. И она начинала думать о том, что пройдут сотни лет, по свету развеет и эти книги, и колокольчики, унесет в вечность камушек… Чьи-то руки равнодушно будут касаться их, чьи-то глаза скользить и никто и никогда не узнает (а они не расскажут), как была она счастлива рядом с ними, как хорошо и светло она мечтала и ждала с ними вместе и как мало было у нее времени на жизнь. Но сейчас ее вечер, теплый любимый родной вечер был отравлен запахом гари, цементной пыли, пота, а тишина взломана редкими взрывами, выстрелами, воющей вдалеке сиреной и она ненавидела оккупантов еще больше. За то, что они убивали не только тех, кто был рядом, кто был ей близок. За то, что убивали, исковеркивали ее вечера, а вместе с ними мечты, и ожидания и все, чем питалась ее душа.
Тонька просидела во дворе весь день и лишь когда темнота окончательно победила закат, решила уходить. Но вдруг поняла, что кроме пистолета у нее больше ничего нет. Она повертела головой и вспомнила, что у тех двоих, что бежали следом, были калаши, подобралась к куче камней, на которой лежали трупы, и стала шарить, надеясь на ощупь найти автомат. Пару раз она нащупывала развороченную плоть, обнаженные кости, пальцы слипались от крови, но вот, наконец, ухватилась за ствол и, дернув несколько раз, с трудом вырвала автомат из окостеневшей руки. Оружие было исправно, два рожка, обмотанные скотчем, были почти полны. Это сразу успокоило Тоньку, придало уверенности и она, прикинув, в какой стороне находится бульвар, пошла туда, стараясь не шуметь.
Ночь и большую часть следующего дня она провела в подвале старинного особняка на Тверском бульваре. По улице ходили патрули, ездили машины, куда-то торопливо шли оборванные, закутанные в видавшие всякое плащи, робы и пальто, люди и выйти было невозможно. Ближе к вечеру жидкий людской ручеек как-то сразу иссяк, стало тихо и Тонька, наконец, выбралась наружу и медленно, останавливаясь в удлиняющихся тенях развалин домов, пошла по тихому, безмолвному городу.
Тишина изредка нарушалась далекими выстрелами или короткими очередями. На углу Петровки и бульвара перед разбитыми дверями ресторана лежало несколько трупов, один из них был в полевой форме, но она не смогла понять, что здесь произошло. В небольшом кафе девушка нашла несколько круассанов, они были черствые и заплесневели. Она с сожалением бросила их на пол, но потом подумала и, подняв, положила на один из немногих уцелевших столиков. Ближе к Трубной площади посреди бульвара громоздилась баррикада из скамеек, горелых машин и кусков бульварной ограды. В одном месте баррикада была протаранена БМП, следы которого остались на песке. Тонька прошла в этот пролом и увидела впереди этот самый БМП. Обгоревшая машина стояла посреди бульвара и из люка торчала обугленная человеческая фигура с поднятой скрюченной рукой, словно безжизненной веткой у засохшего дерева. Тонька сделала широкий полукруг и вышла на Трубную площадь. Здание «Эрмитажа» сгорело, на пожарище стояли черные, закопченные стены без окон и из-под рухнувшей крыши поднимался белый дымок.     
В уцелевшем, но брошенном офисном здании за Рождественским монастырем она решила остановиться на ночь. Привычно проверила входы и выходы и нашла удобную комнатку, в которой даже стоял некогда роскошный, но сейчас разбитый и грязный кожаный диван. В секретарском столе, под которым еще стояли сменные туфли на каблуке, нашлись две пачки крекеров и несколько кубиков сахара и она поела. Спать не хотелось, но Тонька боялась, что начнет думать о Кольке, патроне, Антошке, расплачется, решила лечь и постараться заснуть.   
Засыпая, вернее, погружаясь в зыбкую тревожную дремоту, к которой приучила себя, она вспомнила, как больше месяца назад где-то здесь на бульваре перебила оккупационный патруль. Из развалин дома на противоположной стороне она увидела, как далеко, в начале бульвара показалась пара в касках и песочной полевой форме. Тоньке нравилось с ними воевать, поскольку у натовцев совершенно не было понимания, где они находятся, с кем сражаются и поэтому против них годились порой самые нехитрые средства, которые она с удовольствием изобретала. Девушка некоторое время смотрела, как американцы, болтая и гогоча, приближаются не спеша и останавливаясь, а затем повернулась и побежала через двор, стараясь не шуметь.     
В соседнем переулке был бутик. Тонька заметила его витрину, когда позавчера пробиралась мимо. Магазин был разграблен, но много одежды кучами валялось на полу и кое-что даже еще висело на вешалках. Из одной груды удалось вытащить короткую юбку, батник, из другой женский пиджак, в углу нашлось несколько запечатанных упаковок черных колготок. В подсобке стоял штабель коробок с обувью. Опрокинув его на землю, она увидела пару лаковых стильных туфель на платформе и каблуке и невольно улыбнулась. Как ей хотелось до войны именно такие туфли. И вот мечта сбылась, сбылась нелепо и даже глумливо. Тонька восторженно повертела их в руках, с сожалением понимая, что воевать на высоченных шпильках ярко, стильно и сексуально, но крайне непрактично и, поставив туфли на пол, быстро примерила плоские тапочки без каблука. Затем сняла бушлат, стянула штаны, сунула автомат под ворох одежды и, быстро переодевшись, подошла к уцелевшему зеркалу.
С другой стороны зеркала, напротив, стояла такая неожиданно красивая, стильная, хотя и чумазая девушка, что у нее сбилось дыхание. Тонька никогда не считала себя красавицей и относилась довольно трезво к комплиментам в свой адрес, но сейчас перед ней наглядно встала ее хоть и прошлая, но несбывшаяся жизнь. Ведь она никогда не имела возможности все это носить. Ей на секунду захотелось того, чего не было, захотелось вечеров, дискотек, клубов, театров, встреч, но эти невысказанные мечтательные ожидания вдруг пронизала страшная в своей простоте и парадоксальности мысль. Во всем этом, гламурно-стильном, очень женственном, ярком и мирном сейчас нужно будет идти убивать. Она стиснула зубы и, понимая, что времени почти нет, быстро сунула в левый рукав, благо они были широки, пистолет, а в правый тонкий, острый как игла нож-стилет, подобранный ей несколько дней тому назад. И побежала назад к бульвару, вытирая на ходу лицо.
Когда Тонька вновь выглянула из развалин, патруль был уже в ста метрах от нее. Солдаты остановились и, закуривая, повернулись спиной, закрывая от ветра огонек зажигалки. Она быстро выскочила из-за камней и, сдерживая бьющееся сердце, вышла словно из-за угла дома на бульвар. Услышав шаги, натовцы развернулись, довольно захохотали и двинулись навстречу. Она как можно натуральнее улыбнулась, игриво помахала рукой и, следя за каждым их движением, даже прибавила шагу, словно ей не терпелось ускорить долгожданную встречу.
- Hey, girl! Hoy are you? Are you Russian Natasha?
Второй громко захохотал и прибавил:
    •    She is fucking Russian bitch. John, for you all these bitches are Natasha?
    •    Hey, gays – игриво откликнулась Тонька, идя прямо на первого, в каске и очках. – You like joking? So do I. У натовца было чистое, правильное лицо, по которому были рассыпаны веснушки, и невозможно было представить, что этот симпатичный, ладно сложенный парень, похожий на университетского дипломника, совсем недавно убивал, жег и грабил.
- Oh, the bitch knows English? Goooood……
Между ними оставалось всего несколько шагов. Тонька засмеялась, маняще вытянула вперед руку и, кинувшись на шею веснушчатому, крепко и страстно поцеловала его, прижимая к себе и боясь, чтобы пистолет не выскользнул из рукава. Патрульный охнул, смолк, глаза его выкатились, словно он увидел в ее лице нечто небывалое, и начал медленно сползать вниз. Стилет, который она держала в спрятанной в рукаве руке, вошел точно в сердце. Второй американец не успел даже как следует удивиться. Двумя выстрелами в упор Тонька вдребезги разнесла его лицо, на нее брызнуло теплым и натовец рухнул на песок бульвара. Швырнув пистолет, она схватила автоматы, сорвала патронные сумки и бросилась через дорогу в переулок. Надо было быстро переодеться и уходить.
Прошло еще несколько дней и Тонька отчетливо почувствовала, что после уничтожения демонстрации обстановка в городе быстро меняется. Если раньше на улицах еще показывались жители, даже работали некоторые кафе и небольшие магазинчики, а либерасты и натовцы свободно бродили иной раз даже без оружия и задирали прохожих, то теперь все было иначе. Провал праздничного шествия придал силы тем, кто сопротивлялся, в их ряды вливалось все больше людей. В воздухе сгущалась ненависть к оккупантам. Люди исчезли с улиц. Все чаще то здесь, то там утром находили полицаев из местных предателей с пробитыми арматурой головами, со вспоротыми животами и перерезанными глотками, удавленных веревками. Натовские патрули теперь были вооружены до зубов и стреляли без предупреждения в любого подозрительного человека. На улицах города появились натовские танки. Тонька увидела их издалека и ей немедленно овладела сумасшедшая мысль – захватить танк. Она некоторое время прикидывала, насколько удобнее и безопаснее воевать на танке и можно ли в одиночку одновременно ехать и стрелять, но вдруг поняла, что не умеет его водить. «Господи, ну какая же я дура», - подумала она с веселым отчаянием и вздохнула.
Вскоре оккупанты начали пожинать чужие плоды. У храмов теперь стояли грузовики, на которые поспешно грузили иконы, утварь, книги. Огромные трейлеры круглые сутки разворачивались у Российской государственной библиотеки, затаривались и один за другим уходили в сторону можайского шоссе. Грабились музеи и выставочные залы. Тонька однажды видела нескольких натовцев, вместе с либерастами тащивших вороха старинной одежды и скатанные в рулоны картины. Один из мародеров был в средневековом островерхом шлеме и держал на плече несколько тускло блестевших сабель и мечей.
Но сдаваться они пока, похоже, не собирались. Вновь начались ракетные обстрелы, бомбежки, специальные зондеркоманды из местных головорезов под командой натовцев зачищали район за районом, забрасывая подвалы гранатами, сжигая и взрывая все, что казалось им укрытием для сопротивляющихся. В разных районах города вспыхивали ожесточенные перестрелки, переходившие в недолгие бои. Тонька каждую ночь меняла точки и почти перестала спать, потому что ей не терпелось увидеть их конец. А то, что конец недалек, она уже не сомневалась. И приближала его, как могла.
       
******************************************************* 

… Начинало темнеть. Вдруг вдали заухали мощные орудия, раздался дружный автоматный огонь, застонали и затрещали остатки стен дома напротив. Она радостно подумала, что, наверное, прорвались свои и может быть, успеют подойти. «Пункт первый. Продержаться до подхода наших, - вспомнила она, но не смогла остановиться и закончила: - Пункт второй. Наши не подходят никогда».
Несколько дней назад к Москве незаметно подошли партизанские соединения и стремительным броском ворвались в город. Не ожидавшие этого американцы и либерасты не смогли организовать сопротивление и были выбиты из нескольких районов. Услышав взрывы, стрельбу и раскаты начавшегося боя, Тонька, дремавшая на втором этаже какого-то небольшого магазинчика на Ордынке, вскочила и подбежала к окну. На соседней Пятницкой гремела пальба, в которую ввинчивались разноголосые крики торжества и отчаяния. Она кинулась вниз, схватив пулемет и, поправляя автомат, сползавший с плеча, побежала в сторону большой красной церкви, царящей над районом. Тонька не помнила, как прорвалась к своим, но уже через несколько минут она лежала у небольшого окна единственной сохранившейся стены дома и прицельно била по огненным вспышкам, мелькавшим в развалинах на другой стороне переулка. Но огонь с другой стороны усиливался, а с этой, наоборот, угасал, и Тонька быстро поняла, что надо отходить. Вскочила на четвереньки и, перекатываясь или ползком, перебралась к развалинам на другой стороне переулка. То, что когда то было домом, теперь лежало огромной горой бетона и кирпичей, пронзенных искореженными и начинающими ржаветь железными балками. Она укрылась за обломком плиты и выставила вперед ствол. С ее возвышения было видно, как в оконных проемах дома, где она только что была, уже мелькали черные кепочки и пятнистые каски. Тем временем выстрелы отсюда смолкли совсем, она повертела головой и поняла, что, похоже, осталась одна. Начинало темнеть…     
Раздалась очередь, каменная крошка и цементная пыль брызнули ей в лицо и посыпались на голову. Опять и опять. Как только утихла стрельба, она, приподнявшись, осторожно выглянула из своего укрытия. Так и есть. Приближаются короткими перебежками, припадая к земле. Раскрашенные лица, черные очки, пятнистые каски, песочная форма с флажком над левым карманом. За ними черные фигуры либерастов с повязками, на голове нацистские кепочки с пуговкой, в руках карабины и автоматы. «Человек пятьдесят», - с ходу определила Тонька, словно поставила точку, и почувствовала спокойствие и уверенность. Страх в ней выгорел, и она вдруг ощутила себя маленькой девочкой на руках у матери. Той самой, седой и растрепанной, которую она встречала в суздальском ополье, в лесах под Калугой, на тихих берегах Селигера, на сонных улочках старинных городов. Той, что была растворена в небе и полевой горькой траве, простерлась покровом над ее истерзанной Родиной. Тонька подумала, что, наверное, скоро умрет, но смерть не пугала ее. Совсем. Ибо в нее вселилось за все ее недолгие годы и особенно за последние полгода столько родного неба, воздуха, солнца, хороших, добрых людей, что смерть теперь не имела над ней никакой силы. Всем своим существом, всей своей короткой жизнью она утверждала великую, всеобщую, бессмертную жизнь, свою и России, причастниками которой уже стали и мать, и Антон и Колька и все, с кем она простилась.
И Тонька поняла, что просто нужно идти туда, к ним, к своим, к таким родным, прямо по этим червям, шевелящимся у нее на дороге, под ее ногами. Идти к тем, кто и есть ее Родина, в которую в эту минуту она верила окончательно и истово. Верила так, как может верить только женщина. Она знала, что с ней, обычной девушкой из Юрьева, ничего не будет, не может быть, ибо возможно победить людей, обстоятельства, одолеть силу силой, но победить это небо, эти поля, просторы, эти звонкие храмы, бескрайние реки, избы с пылающими русскими печами, суровую непреклонность русского человека – все это победить невозможно. Ее просторное сердце наполнилось огромной, горячей, пламенеющей любовью, волнующей и безрассудной и она вскинула руки, словно отпуская эту любовь к небу вместе с сердцем, которое перелетной птицей рвалось у нее из груди в дорогу. И, прощаясь с нею, Тонька на секунду пожалела, что поделиться этой любовью уже не сможет, не сможет вручить себя кому-то, не сможет окропить этой любовью неведомую, но ищущую ее, Тоньки, душу.
Она перевернулась, улеглась удобнее и припала к пулемету. Оттуда палили не переставая, пули жестко хлестали по краю плиты, бетонная крошка летела в глаза, и она боялась, чтобы в самый отчаянный момент не запорошило глаза. Инстинктивно определив, что враги уже близко, она двинула пулемет стволом от себя и нажала на спуск. И радостно увидела, как под плотной, слитной очередью натовцы прижались к земле, а некоторые из либерастов сразу же подались назад. «Сдохните, сдохните. – восторженно закричала она. – не взять вам нас. Никогда не взять. Хоть весь мир сюда приведите. Недолго вам осталось. Еще неделя, месяц и все равно конец вам. Всем! Всем конец!»
Сзади что-то шлепнулось. Граната. Девушка инстинктивно вжалась в каменное крошево. Взрыв. В небо взметнулись клубы известняковой пыли и щебня. Почти не глядя, Тонька вновь нажала на спуск, раздалась короткая очередь и пулемет замолк. За гребнем ее укрытия сразу раздались шаги, она уловила их и, боясь, что не успеет, подтянула к себе гранаты и выхватила пистолет. Выстрелив наугад несколько раз только чтобы выгадать время, она швырнула пустой наган, торопливо отогнула концы чеки, размахнувшись, бросила в разные стороны одну за другой четыре гранаты и, не дожидаясь, пока осядет клубящаяся пыль, выпустила из автомата несколько коротких очередей в искорки огневых вспышек, мелькавших за мечущимся облаком. Три оставшиеся гранаты Тонька торопливо сунула себе под куртку и, схватив «калаш», на четвереньках сунулась в небольшое углубление в нескольких метрах от ее прежней позиции. Упала на спину, повернулась и поняла, что не прогадала. Там, в ее прежнем укрытии, раздался взрыв, и сразу же из-за бетонного месива поднялась песочная фигура в пестрой каске.
- Hands up.
- Fuck off, bastard, - крикнула она и нажала на спуск. Огненные брызги ярко сверкнули на фоне еще не осевшего крошева, крутившегося в воздухе, чиркнули натовца и он, подломившись в коленях, исчез за бетонным холмом. Затвор щелкнул, отскочил, она оттолкнула от себя бесполезный автомат, ощупала гранаты под курткой. В последней отчаянной попытке найти хоть какое-нибудь оружие, она метнула взглядом по грудам кирпичей и вдруг увидела среди обломков маленького, плюшевого, измазанного красной кирпичной пылью кротика. Он таращился на нее, широко улыбался и его красный носик бодро торчал вверх. Ей вспомнился этот самый кротик из любимого мультфильма, кротик, который смотрел телевизор, читал книжки, деловито копал землю маленькой лопаткой, бодро топал по дорожкам. Тонька схватила игрушку, прижала к груди, ощущая отчаянное желание спасти от них еще хоть кого-то, и, отступив в сторону, уселась под обломок кирпичной стенки. В левой руке она держала кротика, а правую сунула под куртку и, нащупав чеку одной из гранат, отогнула ее и сунула палец в кольцо.
В этот момент над баррикадой обломков показались две каски и через мгновение Тонька увидела натовцев в полный рост. Один был чернокожим и аспидное лицо ярко блестело, лоснилось от пота. Второй, высокий и голубоглазый, проговорил что-то и указал на пулемет. Не замечая ее, они оглянулись, что-то крикнули и из-за спин у них возникли две или три черных тени в кепочках и с повязками на рукавах. Один из них, вглядевшись, ткнул в нее стволом винтовки, закричал: «Сэр, сэр, вон она, вон, это она в вас стреляла» и сразу шагнул за спину негра. Американцы, вскинув автоматы, начали спускаться вниз, и Тонька поняла, что все. Она взглянула на улыбающегося кротика и в голове у нее вдруг мелькнуло: «А ведь его, наверное, разорвет вместе со мной». И, протянув руку повыше, она аккуратно поставила кротика на кусок бетонной плиты, подтолкнула и, помахав на прощание, одними глазами улыбнулась ему: «ничего, мол, хороший мой. Давай. Держись».
Тонька опустила глаза, повернулась и увидела их совсем близко. Обвешанные оружием, рациями, они все равно подходили осторожно, медленно, держа впереди себя автоматы. За их спинами маячили, вытягивали шеи, трусили несколько либерастов с винтовками и карабинами. «Вот все и кончено», - подумала она и вдруг увидела вокруг себя Антона, Николая, Ивана Александровича, маму. Они махали ей, улыбались и протягивали руки, словно желая помочь встать. «Сейчас иду, сейчас, - сказала она им и  улыбнулась, - а кольцо-то у меня на безымянном».
И резко дернула палец вниз.                       

****************************************************
Права оказалась Тонька. За ее спиной вставала, распрямлялась, росла огромная страна. Как в старину, в подмосковных, рязанских, калужских, брянских лесах создавались партизанские отряды, уничтожавшие «миротворцев» и предателей. Выживших американцев били смертным боем, калечили и полумертвыми передавали в фильтрационные пункты и лагеря для военнопленных. Либерастов живыми не брали, всегда выдумывая для них страшную, нечеловеческую смерть с той беспощадной жестокостью, на которую способен только доведенный до отчаяния и последнего градуса ненависти русский человек. Один за другим освобождались города, деревни, села, где быстро налаживалась жизнь. Разрозненные банды либерастов и натовцев откатывались все дальше на Запад, их в затылок преследовали регулярные подразделения Российской армии. В более или менее уцелевшем Владимире начало работать временное правительство и Путин, пользуясь неисчерпаемым запасом сил и энергии, не спал ночами, руководя восстановлением страны. Рядом с ним, в соседней комнате, сидел Дмитрий Николаевич, возглавлявший Комитет по восстановлению России.
Через полгода в еще полуразрушенной Москве в бывшем здании американского посольства на Садовом кольце открылся Большой Московский трибунал, превратившийся в международное событие. Обвинителями на процессе выступали десятки стран: Россия, Ливия, Югославия, Сербия, Украина, Сирия, Ливан и многие другие. На двух скамьях подсудимых разместили американцев и местных предателей. С одной стороны себе под ноги мрачно глядели Байден, Макфол, Клинтон, ряд финансовых воротил, руководителей фондов, вооруженных сил США. С другой тесно жались друг к другу либерасты. Бургомистры, старосты, полицаи, редакторы центральных оккупационных газет «Новая газета России», «Независимая Россия», «Российский коммерсант», «Новое время США», главы «Мемориала», «Солидарности», «За права человека», «Индем», «Открытая Россия». Всеобщее оживление вызывал руководитель фонда «Солдатские матери» - оплывший, красный, испитой мужик в дорогом костюме, золотой цепью на шее и женских домашних тапках с пумпонами.   
Процесс продолжался два месяца. Дмитрий Николаевич внимательно следил за ним, ежедневно получая подробные отчеты, но ему все казалось очень мелко, незначительно, бедно. Как непосредственный участник тех событий, он понимал, что никакой процесс не в состоянии передать того, что здесь творилось совсем недавно, как любая, самая яркая фотография не способна передать обаяния и красоты места.
В последний день процесса он не поехал на работу, а остался дома и включил интернет-трансляцию. По мере того, как читали приговор, он чувствовал все более нарастающее в нем волнение, которое не давало ему спокойно следить за тем, что происходило на экране. Он вставал, ходил по комнате, садился на диван, на стул, наконец, подошел к шкафу, отворил дверцы и вынул бутылку красного вина. Вырвал пробку, поставил бутылку на стол, достал бокал и снова сел. Наконец пошли фамилии американцев. Одних высылали, других прятали в тюрьму, кто-то платил компенсации и штрафы. Признали НАТО преступной организацией, а ООН пособниками и постановили расформировать. Глава трибунала остановился и голос его стал жестким. Гораздо медленнее он начал следующий список с руководящих чинов американской армии, пропагандистов, банкиров. И вот за ними пошли, наконец, российские фамилии. Почти все они были известны Дмитрию Николаевичу и он с нетерпением ждал конца. Прозвучала последняя фамилия. Наступила пауза. Он встал и налил вина.
… Совершенные преступления … геноцид… интервенция … с нечеловеческой жестокостью… поправ все нормы … учитывая тяжесть … к высшей мере наказания – повешению …
Дмитрий Николаевич почувствовал, как зачесалось в глазах, как сильно забилось сердце. Председатель трибунала еще что-то говорил, но он, не слушая, поднял бокал и протянул руку к экрану.
- За смерть!!! За смерть вашу, суки!!! И за вечную жизнь нас всех. И мертвых и живых. За тебя, Антон, за тебя, Володька, за тебя, Колька. За тебя, батя Гавриил. И за тебя. За тебя, Тонька.
Выпил. И с размаху швырнул пустой бокал в экран.

**********************************
Дмитрий Николаевич сидел в большом кресле и внимательно читал бумаги, когда раздался сигнал селектора. «Собянин просит соединить по Вашей просьбе», - доложил секретарь. «По моей просьбе?», - удивился Дмитрий Николаевич и напряг память. Вроде бы он мэра Москвы в последнее время ни о чем не просил. Впрочем, ладно. Он снял трубку и через мгновение услышал голос Собянина и по интонации приветствия сразу же понял, что речь идет о чем-то неофициальном или даже личном. «Попросить о чем-то хочет, что ли?», - подумал Дмитрий Николаевич, пока собеседник дежурно благодарил за какую-то давешнюю поддержку. Наконец, предисловие кончилось. «Дмитрий Николаевич, - сказал мэр, - я собственно, хочу сказать о памятнике, о котором тогда у нас с Вами был разговор…» «Да, да, - вздрогнул Дмитрий Николаевич и сжал трубку, - так что там?» «Стоит, - Дмитрий Николаевич почувствовал, что собеседник улыбается, - час назад открыли. На Тверском бульваре, в центре.
- Вам самому нравится?
- Нравится. Приезжайте, посмотрите. Парень молодой один делал, но очень перспективный. Понимает, как должно быть. Только как соберетесь, позвоните, вместе поедем. Дмитрий Николаевич! Дмитрий Николаевич, Вы слышите меня?».
Дмитрий Николаевич молчал. Слишком многое сразу со всех сторон стало теснить его сердце, выплыло из памяти. Однако многолетняя привычка не выдавать своих чувств сработала и сейчас. «Извините, отвлекли. Говорите, на Тверском поставили? Хорошо. Спасибо большое. От меня и не только. Как соберусь, позвоню».
Он положил трубку и подумал. «Съезжу один. Зачем он там мне? Куча прихвостней, охрана. Не нужно это». 
Через несколько дней в одном из дворов у Тверского бульвара остановилась машина. Выскочивший с переднего сиденья бравый молодец поспешно открыл заднюю дверь и подал пышный букет цветов выбравшемуся из нее безупречно одетому солидному человеку с сединой, пробивающейся в тщательно зачесанных темных волосах. «Не ходите со мной, не надо», - негромко сказал он подавшемуся следом молодцу и не спеша пошел к бульвару мимо старинной церкви и большого массивного дома, окруженного строительными лесами. Перейдя дорогу, человек вступил на усыпанную желтым песком полукруглую площадку в середине бульвара. Увидев свободную скамейку, уселся, положил букет рядом и прикрыл глаза. Он боялся, что не понравится, боялся, что тот образ, который остался в памяти, нужно будет примирять с тем, что будут видеть все и ему придется согласиться с этим.
Наконец он решился и взглянул перед собой. Напротив, на гранитной плите сидела она в армейской куртке и с автоматом. Сидела именно такой, какой он видел ее в последний раз. На полированной темно красной поверхности нагретого солнцем постамента была короткая надпись:
ТОНЯ
И все.
Сверху, на постаменте, лежали цветы и еще чего-то, что невозможно было разглядеть. Он взял букет, поднялся, сделал несколько шагов к девушке и только тогда увидел, что рядом с цветами лежали игрушки. Плюшевые гномики, мишки, зайцы, белки. Но больше всего было кротиков. Маленькие и побольше, они весело улыбались, таращили глаза и бодро вздергивали вверх красный кончик длинного черного носика.
Не решаясь тронуть их, Дмитрий Николаевич положил букет повыше и выпрямился. Он не испытывал ни скорби, ни отчаяния, обычных в таких случаях, потому что их связывало гораздо большее, чем просто человеческая близость и сердечное единство. Все, что он сейчас хотел, это чтобы она была рядом. Для того, чтобы увидеть победу и узнать, что их усилия и кровь были все-таки не напрасны. Ему было очень жаль ее несбывшихся надежд, ожиданий, невылюбленной любви, которая всегда живет в сердце женщины. Патрон понимал, что на ее место придут и уже пришли другие, что все будет, как надо, но такой как она среди них нет. Будучи политиком большого масштаба, он привык мыслить грандиозными категориями, партиями, группами, социумами, бывшими для него коллективными личностями. И вот в эту надежную, прочную, выверенную схему вошла Тонька и осталась там одна. Ее небольшая фигурка была еще ярче видна на фоне блестящих схем и ее, Тоньку, невозможно было присоединить ни к одной из существующих групп. И объяснить ее наивную, голубоглазую, растрепанную, как волосы на ветру, пахнущую полевыми цветами нежную душу, победившую огромного врага, тоже не получалось. Ни рационально, ни мистически.     
Дмитрий Николаевич отступил на шаг, склонил голову и повернулся. Прямо за ним стоял крепкий парень в джинсовой куртке, с букетом тюльпанов. Через правую щеку шел большой, недавно заживший шрам.
- Дмитр… Дмитрий Николаевич…. Вы?
Патрон вгляделся.
- Володька! Черт, Володька! Володька же.
Они обнялись и Дмитрий Николаевич сказал:
- Да, где мы еще с тобой могли встретиться. Только рядом с ней.
Они постояли молча. Владимир положил букет и они пошли по бульвару. Вокруг кипела жизнь. Справа и слева за плотным потоком машин стояли покрытые строительными лесами дома, на лесах суетились рабочие, поворачивались огромные стрелы башенных кранов. Навстречу шли люди, и нельзя было не заметить, что выражение лиц у них стало иным. Они пережили войну, победили и, как благодатный дар, приняли свою родину, свою страну, которая словно заново открывалась для них. Каждый из них, когда стало больно и тяжело, понял, на какую мишуру, чепуху, дичь – на новости, на копеечное благополучие, на черкизовский хлам, на размусоливание слухов и сплетен они разменивали свою землю, свою великую историю, мельчили ее и вместе с нею мельчали сами. И вот этих людей так страшно, горько и счастливо объединила со страной война, общее горе, которое испытал каждый как свое и разлучить больше не могло ничто. Многие смеялись, улыбались, шутили и никто не обращал внимания на двух человек, идущих не спеша к Пушкинской площади. А вслед им смотрела застывшая в бессмертии Тонька, простая девушка из Юрьева-Польского, тихая, родная, вечно влюбленная в неспокойную, суматошную, размашистую жизнь, которой только и можно жить в России.

Ренат Хайруллин (Ренсон) , 21.02.2012

Печатать ! печатать / с каментами

ты должен быть залoгинен чтобы хуйярить камменты !


151

Cрач, 21-02-2012 14:41:27

думаю стоит...

152

MECTHЫЙ, 21-02-2012 14:46:03

ебануцца стоко читать...............и да пенсии ищо далико сцуко

153

Д.п.з.а.х, 21-02-2012 14:46:04

ответ на: Ебардей Гордеич [150]

>сломал скрол к ебеням
>распечатаю и прочту по дороге домой за рулём

154

Апасный фтыкатель, 21-02-2012 14:46:46

плотненький такой кирпичек, не его нахуй пажалуй

155

Д.п.з.а.х, 21-02-2012 14:46:51

точно, когда вторая часть будет? ыыыы

156

Cрач, 21-02-2012 14:50:01

бугога...нихуя зачту в метре...

157

MECTHЫЙ, 21-02-2012 14:50:06

про рассолова™ было?

158

Enzo Ferrari, 21-02-2012 14:50:58

Из серии "Йа ниасилил. Аффтар! Многабукаф!"

159

Д.п.з.а.х, 21-02-2012 14:51:30

ответ на: MECTHЫЙ [157]

во второй части

160

инженер Гарин, 21-02-2012 14:51:47

добры день, уважаемые

161

MECTHЫЙ, 21-02-2012 14:52:30

ренсон чочо мусульманеном заделался?

мохамед али бля

162

MECTHЫЙ, 21-02-2012 14:53:03

ответ на: инженер Гарин [160]

живой вирнулся хехе

не задавили фонаты?

163

MECTHЫЙ, 21-02-2012 14:53:45

надеюсь песни пра осинь не былло?

164

инженер Гарин, 21-02-2012 14:53:47

Меееццц!! здарова!
я проибал концерт ддт и тепря смотю на билет, залитый слезаме и сопляме
/моим коллегам кстати очень понравилась программа/

165

инженер Гарин, 21-02-2012 14:55:17

ответ на: MECTHЫЙ [163]

полчаса после аснавной программе Шевчук ибашил старые пестни

166

MECTHЫЙ, 21-02-2012 14:59:27

а ищо миня звал...........шоб напару виселей было праебывать ага

167

MECTHЫЙ, 21-02-2012 14:59:58

старые песни ОК

новых можно было и не пейсать бль

168

инженер Гарин, 21-02-2012 15:00:22

больше всего Шевчук порадовал когда спросил "ну как программа, ребята? денег не жалко?!" /с/

169

инженер Гарин, 21-02-2012 15:01:19

ответ на: MECTHЫЙ [167]

Мец, прасти
инжынериха+автомобиль=ДТП

170

Д.п.з.а.х, 21-02-2012 15:02:07

ответ на: инженер Гарин [165]

>полчаса после аснавной программе Шевчук ибашил старые пестни Козловского и Шаляпина

171

инженер Гарин, 21-02-2012 15:02:20

магу подарить билет с контролькой ниаторваной хехе

172

либидович, 21-02-2012 15:03:29

Беркем-стайл.
24 марта? Если не зассут (зассут) начнётся раньше. 
Либерасты в атаке!  За натовцами.  Не смешно.
Похоже — стёб.    Стёб-не-стёб, но местами — проникновенно.
Поживём — увидим.

173

MECTHЫЙ, 21-02-2012 15:03:35

ответ на: инженер Гарин [169]

ты пашол па порочному кругу Желе??

174

инженер Гарин, 21-02-2012 15:03:58

ответ на: Д.п.з.а.х. [170]

ну зачем же такк....
мои коллеги реально очень довольны канцертом
а за то што мой билет не пропили - ващще им решпект

175

Д.п.з.а.х, 21-02-2012 15:04:28

ответ на: инженер Гарин [169]

>Мец, прасти
>ДТП-автомобиль=инжынериха

занимательная арифметика на удафком

176

Д.п.з.а.х, 21-02-2012 15:05:50

ответ на: инженер Гарин [174]

не люблю я его. музыка должна быть мелодичной, а не хрипой

177

инженер Гарин, 21-02-2012 15:07:19

ответ на: MECTHЫЙ [173]

я низнаю про порочьный круг уважаимово ЖеЛе
в субботу в 12.15 возле каравана нас уебал своим корытом нехороший человек с характерной фамилией Гнидаш
разбор полетов затянулсо до 20.45
риально, проебаный концерт мне жальчее, чем побито машино

178

инженер Гарин, 21-02-2012 15:10:09

ответ на: Д.п.з.а.х. [176]

уууу... послушай концерт старенький - "Это всё"
ниче там хрипово нету

179

MECTHЫЙ, 21-02-2012 15:12:07

ответ на: инженер Гарин [177]

жина Онотоле разьебошила вусмерть евонный пыжик (накануне днюхи заметь)

180

ЖеЛе, 21-02-2012 15:12:43

вопщем и целом - панравелось...

181

ЖеЛе, 21-02-2012 15:13:38

асобо не вчитывалсо, но "Затвор щелкнул, отскочил, она оттолкнула от себя бесполезный автомат" - отскочивший затвор кагбэ намекае што могут быть исчо косячки...

182

ЖеЛе, 21-02-2012 15:14:28

а есчо загрустил, када понел, что сквера вырубили кдето черездарогу...
жалко скверку... хароший был парнишко...

183

жолтый, 21-02-2012 15:17:04

пиздец портяна..скапировал - буду в самалёте читать. хуле - 5 часов. как рас хватит

184

инженер Гарин, 21-02-2012 15:17:33

ответ на: MECTHЫЙ [179]

жэсць
вот помню ктойто кревасы писал про ДТП и проч
мне исчо возражале - хуле, этож не гайцы, офрмлять выезжают совсем другие люди
угу
и денег бль неберут что характерно ггггг

185

инженер Гарин, 21-02-2012 15:19:29

ответ на: ЖеЛе [181]

тут вопрос спорный, автомат этаж не ПМ

186

жолтый, 21-02-2012 15:21:04

200 будет?

187

ЖеЛе, 21-02-2012 15:21:06

ответ на: инженер Гарин [185]

ну и я про то же... куда в автамате мог затвор отскочить?...

188

ЖеЛе, 21-02-2012 15:21:40

ответ на: жолтый [186]

куда летишь?...
из нерезиновой иле внеризиновую?...

189

жолтый, 21-02-2012 15:22:04

чё  спим то?

190

Главный Годяй, 21-02-2012 15:22:25

200 штоле?

191

ехали медведи на велосипеде, 21-02-2012 15:22:28

за 200 спасибо конешно

192

Главный Годяй, 21-02-2012 15:22:38

ответ на: жолтый [189]

С кем?

193

жолтый, 21-02-2012 15:22:45

200

194

ехали медведи на велосипеде, 21-02-2012 15:22:50

да уж
гадяй разве оставит..

195

Главный Годяй, 21-02-2012 15:23:17

ответ на: ехали медведи на велосипеде [191]

"Ехале Ведмеди. Спасиба, што праебали." (в кенатеатрах строны)

196

ЖеЛе, 21-02-2012 15:23:19

ага понел...
жолтый вылетает из собяненска в абаканцк...

197

инженер Гарин, 21-02-2012 15:24:17

ответ на: ЖеЛе [187]

ну хз, каг по мне, то в переднее положение
если чесна не помню
в ПМ патроны кончаютсо - рама в заднем положении остаетсо
в калаше затвор кажись возвращается в исходное, не помню

198

жолтый, 21-02-2012 15:24:24

ответ на: ЖеЛе [188]

в сибирь. хуле - ты же знаешь как там в марте

199

Главный Годяй, 21-02-2012 15:24:42

ответ на: инженер Гарин [185]

Ясен пень - ПМ, эта графаман ЖС. А афтмат, эта какда нескалька каментоф при нахенге постишь реско.

200

Главный Годяй, 21-02-2012 15:26:45

Тю, блеа, а5 све сдохле? Чё за день такой.

ты должен быть залoгинен чтобы хуйярить камменты !


«Я стою в палате и наблюдаю людей, которых жизнь коснулась жестоким своим перстом. Открыл блокнот и как будто  что-то пишу в него. На самом деле, просто не могу уйти. Девочка выглядит просто ужасно, на ней совершенно нет волос, она вся обгоревшая. Долго задержать на ней взгляд вряд ли получится. Я набираюсь смелости и спрашиваю мать, есть ли её фотографии.»

«Детским сандаликом, маленьким грузиком,
Выплеснет, может, как мелкие семечки,
Вечно останутся в комнате музыки
Бывшие мальчики, бывшие девочки.»

— Ебитесь в рот. Ваш Удав

Оригинальная идея, авторские права: © 2000-2024 Удафф
Административная и финансовая поддержка
Тех. поддержка: Proforg