Я – Ириша. Мой папка меня так зовет. Еще зовет «дочурка» и «доча». Он мне все разрешает. Он меня всегда с собой берет. Мы с ним ездили на санках, на грузовике и в поезде. Он меня посадит на сиденье между коленок, обнимет руками, и мы едем. У него теплые руки. В поезде весело: там много людей разных. Как в вокзале. Они шумят, и можно спать на верхней полке. Или в окошко смотреть.
Мы с папкой посчитали на моих пальчиках, что мне уже пять лет.
Неродная моя мамка зовет меня тоже по-разному: «лышенько», «горе на мою голову» и «нахаба», а когда папка мой дома, то никак не зовет. Нет, зовет. Как большую и чужую –Ира. Она шьет мне платье «в татьянку», в цветочек, ситное... ситовое... «В татьянку» я запомнила, а... синсевое, наверно. Ой, ну... я у папки спрошу и вам скажу.
У нас есть мамина фотокарточка. Когда папка мой на работе, мачеха вытаскивает альбом из шкафчика и спрашивает меня:
-Ну ты дывы, яка коса. Прыдывысь гарнэнько, косыть же ж трохы? Га?
Сначала я не понимала, даже почти чуть не плакала, что это такое: «коса косыть». Но мачеха донимала: придивись, да придивись. Ей зачем-то обязательно надо это знать про "косу". И я поняла. Нет, моя мама, наоборот, красивая и смотрит грустно, а глаза у нее не косые, а ровные. Только мне лучше молчать. А то получу по голове.
Моя мама далеко. Мы от нее с папкой долго ехали на поезде.
Я люблю сидеть за домом с той стенки, где там ветер не дует. Везде дует сильно-сильно, потому что много степи и мало деревьев, папка мой сказал. А сюда только солнышко достает, и тепло. Тут много золы из печки и курочки смешно барахтаются. На золе много ямок – там они уже полежали и ищут себе новые местечки. Походят, походят, найдут хорошее, постоят, посмотрят и падают. А иногда и не очень долго смотрят, если оно им сразу нравится. Ножки поджимают и бух! на тепленькую золу. И давай копошиться! Крылушки оттопыривают, перушки дыбком ставят и ну! лапками, как на лисопеде! Если на корточки присядываешь и сидишь тихо-тихо, то они начинают не бояться. Гребутся себе, потому что они так чистятся, папка сказал. Мой папка умный, только он, наверно, напутал: как это, золой чистятся, хи-хи?! Золой грЯзнятся! Комочки летят на мои ботинки, и ботинки тоже грЯзнятся. Они так стараются - нет, не ботинки - что я сижу вся в пыли и кашляю. Мне тепло и уютно.
-Ой, лышенько! Трясця твоий матэри! – Это мачеха меня опять нашла. Надо завтра от нее в степь убежать, там уже васильки цветут. Можно срывать с веточки малюсенькие цветочки и сосать, они сладкие. А в траве можно спрятаться, она высокая и пахнет. Мачеха кричит: - Як чёртяка, грязна, хай тоби грэць! Знов праты трэба! - Это стирать, значит. Она не русская, смешно ругается.
Налетает на нас c курицами, курицы от нее в разные стороны убегают сразу: они же боятся, когда шумно и быстро. Хватает меня своими болючими руками, обтрусивает, подкидывает себе подмышку и тащит в дом. Я висю и боюсь выпасть из подмышки. Конечно! Ведь моя голова перевешивает ноги, потому что меня взяли неровно. Хорошо, что я успеваю схватиться руками за мачехино платье.
-Нэначе репей! Нэ чипай! - Мои руки отлетают от нее, как пульки, но все равно успевают ухватиться опять: я же все таки боюсь перевернуться вверх тормашками.
По дороге меня умывают из рукомойника во дворе. Ветер дует прямо в лицо, мачехина ладошка заливает холодной водой глаза, нос и все остальное на моем лице, больно трет мылом напополам с курячей пылью. Но я успеваю дышать.
После помывки я буду сидеть дома. Наказанная. У, злая! Плохая! Все равно перед папкиным приходом отпустишь! А я завтра пойду за васильками.
Когда мачеха добрая, очень просто можно идти, куда хочешь. Только папка учит, что надо сначала спрашивать разрешение.
-Та мэни клопит, чи шо? – сразу соглашается она и даже не глядит на меня. А мне и лучше.
За это я ей один раз даже сахар в чай нажевала. Потому что сахар в кубиках, а кубики очень твердые, не растаивают быстро. Я хотела сделать ей хорошо, чтобы она не была больше злой. Но когда пришел мой папка, и она ему все рассказала, я поняла, что ей не понравилось.
- Жувала у роти, - жаловалась она, - и плювала у стакан. А я пыла той чай из слюнямы.
-Она же маленькая еще, не понимает. Старается, чтоб тебе было лучше, - защищал папка, и я все слышала. Меня некуда выставить, потому что у нас всего две комнаты и даже без двери. А на улице темно.
Мне исполнилось семь лет, и меня отвели первый раз в первый класс. Я уже взрослая и отчертила на парте: покуда мое место, а покуда - моей соседки. Я давила ее и давила и совсем придавила плечом к стенке. Все потому, что она молчала. С той стороны от меня уже поместятся два человека, а она все молчит. И только жалобно смотрит на меня. Если еще и заревет, тогда не буду с ней водиться. Не люблю плаксов. Другая девочка с задней парты спросила, зачем я обижаю свою соседку? Но это несчитово, пускай она сама скажет. Я давила ее к стенке, пока меня не отодвинула от нее учительница. Так ласково, что мне стало стыдно. Я думала, ласковый только один человек на свете бывает - мой папка.
Он строит дом. Уже почти построил, осталась только моя комната. Но мы все равно уже живем в нашем новом доме. А в моей комнате пока живут кролики. Там нет пола, а есть просто земля. Они нарыли себе ходов в земле. Папка мой сказал, что так они живут на воле. Значит, в моей комнате им вольно. Я спрыгиваю к ним, и они дают мне подержать своих малышей. Пусики-пусики! Какие малюсенькие и мяхкусенькие! Пухнастенькие! Ушки к спинке прижимают, дрожат. Пусики мои маленькие! Не бойтесь! Лапочки в песке, чумазенькие! Давай, я тебе обтряхну. Поднимай ушки, не бойся! Пушок-малышок!
А летом я во второй класс перешла.
Самое хорошее время – утро. Я сижу на крыльце, солнышко меня греет, а я ему пою песню про кота: «Жил да был черный кот за углом. И кота ненавидел весь дом...»
- Ты дывы, яка спивачка! – слышу крик с веранды. – Як бы ще вмила спиваты! Иды за травой кролям! Та плотнише видро набывай! Лыдацюга! Нахаба на мою голову!
Я молчу, беру широченное ведро и иду на луг. У нас вокруг дома везде луг. Папка построил дом далеко от других домов, поэтому все, что вокруг нашего дома – наше. Даже солнышко. Я нарвала травы пырея и шпорыша – это любимая кроликина травка – но доверху никак не набирается. Ведро большое. Лучше посидеть на лужку. Может, божья коровка прилетит. Сядет мне на руку, уложит свои прозрачные черные крылышки под верхние красные в крапинку и станет ползать, пока я ее не уговорю: «Улети на небко, там твои детки, кушают котлетки». А еще лучше лежать на спине и на облака смотреть. Те, что высоко, те, как длинные куриные белые перышки, прилипнуты к небу. Ну или гусиные. А что ниже – все время куда-то плывут и по дороге меняются.
«Говорят, не повезет, если черный кот дорогу перейдет!» На лугу можно петь во все горло, никто все равно не слышит. Ты врешь, что я не умею петь! Я повторяю за артисткой точь-в-точь. Тамара Миансарова поет лучше всех, я знаю все ее песни. Это ты не умеешь петь! Я ни разу не слышала, чтоб ты пела. Не умеешь! Только бурчишь и дерешься. «А пока наоборот! Трам-та-тарам-тара-та-та! Только черному коту и не везееоооот!» Я знаю, что я правильно пою. А ты врешь! Вот тебе! Я просунула руку под траву и приподняла ее, распушила в ведре. Вот. Теперь полное. Не догадаешься, что неполное. Полное!
Принесла траву, ведро все ноги выше коленок отбило своим острым краем, пока донесла. Поставила на веранде - надо показать, а то не поверит. Мачеха возле плиты картошку чистит, папка на обед сейчас придет. Ведро я поставила в уголке, чтоб подальше, чтоб не так видно. Трава и трава себе.
-Щось ты скоро! Мабуть знов пиввидра нарвала? – Мачеха отложила свои картошки, ножик. Подошла к ведру и проверила.
А потом подошла ко мне и больно ударила мокрой рукой по лицу. Я приложила к щеке ладошку, так быстрее перестает болеть.
-Твоя маты така ж лодырька, як и ты! Красыва! Яка там красыва?! Що в неи гарного?! А ты, малэнька змиючка, з нею як дви крапли воды! Лыхо мое!
И ударила еще раз.
Я боялась следующего удара. Но меня спас мой папка. Мачеха увидела в окно, что он подходит к дому, даже и я его заметила: в веранде большие же окна. Она испугалась, втолкнула меня в дом: «Иды витсиля. Як що батькови скажешь, ище дам!» и захлопнула за мной дверь.
В серой комнате окошко не то, что на веранде, а еще и сирень с той стороны свет заслонила. Мне обидно. Уже не больно, щеки только немножко горят и все. Рядом шкаф, там платья всякие висят. Я его боюсь. Олька с нашего класса рассказывала сказку страшную про то, как в таком шкафу злая мачеха прятала своих неродных детей. Я не верю страшным сказкам, но в этой темной комнате мне сейчас страшно.
С веранды я слышала, как мачеха что-то объясняла моему папке. А потом вдруг заплакала. Не я! Мачеха! А я еще больше испугалась.
В этот день она ушла из нашего дома. Насовсем. Два раза приходила и про что-то просила папку, опять плакала, а он ей говорил: нет.
Я снова еду в поезде. Одна. Отца уже давно нет в живых. Я потеряла его очень рано. Когда это случилось, я не успела, да и не могла еще осознать степень утраты. В моей слишком юной душе еще царил рай наподобие цветника, благоухающего ранним летом по обе стороны дорожки, ведущей к нашему дому. Дорожка та была по краю выложена кирпичом, так что из земли выглядывал лишь аккуратно выкрашенный белой известью узор из треугольников. За этим узором на протяжении дорожки все лето цвела чайная роза. А может быть, мне только казалось, что волшебный аромат ее ощущался вплоть до осенних заморозков – так она была хороша. Над ней обязательно кружилась пара пчел, когда ни глянь.
А самое главное, что в этом моем раю еще жил мой дорогой и любимый папка.
Уж и не припомню теперь, кто из родных или, возможно, друзей семьи рассказал мне, что отец в тот день видел через те самые огромные окна веранды, как мачеха меня ударила. И не простил. Между ними произошел тяжелый разговор. Мне не надо объяснять, я и сама знаю, что мачеха моя была очень красивой женщиной. Статная, чистокровная украинка с толстой черной косой до пояса и такими же черными бровями вразлет. С такой трудно расстаться. Хотя и красива она была какою-то холодной, неживой красотой.
Единственное обстоятельство, каким-то образом омрачавшее их в общем согласную семейную жизнь, была ее ревность к моей матери, любви к которой отец никогда и ни перед кем не скрывал.