- Об людях надо думать, - почти срывается на крик Крыжовник, - а не об ваших этих, как там его!
Он покраснел, крупная шарообразная голова с макетом лица, кажется, вот-вот лопнет, как переспелый помидор. Крыжовник стучит кулаком по столу, подражая Хрущеву. Того уже подытожил Брежнев, но от годами вырабатываемых привычек избавляешься нескоро. От удара мутная вода в графине нехотя волнуется в один-два балла.
Это лебединая песня Крыжовника на посту председателя колхоза «Заветы Ильича». Его жопа вросла в председательское кресло как кукуруза в план посевной, так что возможно придется выдирать, но решение принято на самом верху.
Даже Ленин, выглядывающий из красной стены в холстяное окно, стыдливо смотрит чуть в сторону, на улицу, где выстроилась шеренга платанов.
Я прекрасно знаю, об каких таких людях думает Крыжовник – о своей жене и детях, одной ногой шагнувших в развитой социализм. И о доярке Матвеевне, что никуда не шагнула, потому что Крыжовник приходит к ней сам, проводит рекогносцировку под подолом мозолистыми ладонями, а она в ответ отрабатывает навыки доения.
Все остальные в «Заветах Ильича» в глубокой жопе. Заветы, кстати, с недавних пор – Леонида Ильича, но даже такой могучий ход вряд ли спасет Крыжовника. Он с тяжелым вздохом опускается на место.
Закончена посевная яровых, и передовики всех четырех колхозов района собраны для подведения итогов и постановки задач. Задач обычно больше, чем итогов, но Крыжовник, например, нашел выход из ситуации – твердую и уверенную приписку. В том числе и за это его снимают.
Усевшись на место, он с негодованием смотрит на меня, будто виновник всех его бед – я, а не врожденное тупоумие и лень.
- Присаживайтесь, - сказал мне несколько дней назад первый секретарь райкома, товарищ Хохлачев.
- Я собрал здесь всех заинтересованных лиц, - добавил он. Мы были вдвоем в его кабинете, но на всякий случай я огляделся.
- Ваша комиссия проделала большую работу, и мне кажется, - продолжил он, - что вы прекрасно справились бы на должности председателя «Заветов Ильича».
Это было весьма неожиданным. Мне всего двадцать семь, я только окончил сельхозакадемию. Многим не по нраву оказалось даже мое назначение главным агрономом в «Красную Зарю». Меня на всякий случай отходили оглоблей по роже за птицефермой. Зато было время полежать, подумать, да и что тех зубов – тремя больше, тремя меньше.
- Мне в общем-то все равно, Крыжовник план делает из года в год уже две пятилетки, - Хохлачев пристально посмотрел на меня, выжидая. Не дождавшись, продолжил: - однако ваш отчет произвел впечатление в обкоме, так что иного исхода они не примут. Вы молодой, инициативный, образованный, от работы не бежите. Идейный, комсоргом в академии были. Опять же люди в вас верят.
Вспомнились кулаки верующих в темноте хоздвора. Я считаю, бьют, значит любят.
- Если партия прикажет, - начал я жевать соплю.
- Считай, приказала… прикажет. Через три дня.
Я зачитываю отчет о результатах проверки «Заветов Ильича». Кое-что мне рекомендовали вычеркнуть, о чем-то умолчать, но даже оставшиеся две страницы звучат, как приговор Крыжовнику.
Зал послушно негодует, сомнительно вздыхает, ахает, а кто-то с места интересуется, не пиздю ли я? Но на собрании присутствуют серьезные люди из Ростова – завсельхоз обкома, еще какой-то хмурый мужик в светлом чесучовом костюме, говорят, из совнархозовских. Ему-то что здесь нужно?
- Слышал бы батя тебя, - шипит мне Крыжовник, когда я прохожу мимо него, возвращаясь на место, - на сраке бы живого места не оставил!
Мне ни тепло, ни холодно от его слов. Ни мне, ни сраке. Мои сведения об отце довольно скудны. Он был беспартийным, не верил ни в бога, ни в коммунизм. Когда-то они с Крыжовником были дружны. Отец воевал, а потом сидел, плавно перейдя из одного состояния в другое. В сорок первом мне было четыре, когда на вокзале я не проронил ни слезинки, провожая его на фронт, а потом удивлялся, почему он все не возвращается. А потом кончилась война. А потом умерла мама.
Отсидев, он объявился, но я уже был взрослым, а он чужим. Мы выпили чаю и вернулись каждый в свою жизнь.
«Зачитаешь отчет, - пояснил перед собранием Хохлачев, - потом поднимем вопрос о снятии Крыжовника и назначении тебя. На этой волне поддержат единогласно».
- Минуту внимания, товарищи! – поднимается чесучовый человек. Он худой, как жердь, но голос басовитый, могучий, буквально вынуждающий слушать. Удивительно, как если бы флейта запела тубой. – И вы, Дмитрий Сергеевич, послушайте. – Это он уже мне. – Пожалуйста.
На этих словах встает его помощник, чином поменьше, раскрывает папку и начинает читать. Крыжовник победоносно пялится на меня, сложив пухлые руки перед собой.
«Дорогой мой Митяй. Пишу тебе одной ногой из могилы. Нет, пишу, разумеется, рукой, сидя на заду, но врачи обещают, что это ненадолго.
Не думай, что пользуюсь скорым концом в своих интересах. Давай назовем это непрощенным прощанием. Хотя бы и через письмо. Читать не принуждаю, можешь просто сжечь».
Он никогда меня не принуждал, но и с выбором как-то туго выходит. Жизни не хватило с глазу на глаз, теперь вот за пять минут через общественные уши.
«С Генкой Крыжовником (для тебя Геннадием Николаевичем) дружны мы были с детства, и в мать твою влюблены были оба. Но женился на ней я один, и спал с ней я один. По крайней мере до определенного времени был в этом уверен.
Пока однажды трактор не сломался. Я домой, а там Любаша с Генкой рабочего и колхозницу по ролям разыгрывают. Голые, но так убедительно, что даже аплодировать захотелось.
Дружбе конец, разумеется. Только разборки устраивать я не мастак, тут тихая месть надобна. А как отомстить, если он гол, как сокол, ни жены, ни детей?
Ну и решился я через корову его наказать. Это потом Хрущев запретил корову иметь, а тогда еще можно было. Ну я и поимел. Пришел ночью в стойло с табуретом, вскарабкался, и давай ее дудолить. И славно все так получилось, не ожидал даже».
- Хватит этот срам читать! – кричит кто-то из зала. Вот тут я полностью согласен.
- Да, хватит этот срам читать так тихо! – кричит другой, - Громче давай, а то нам сзади не слышно ни черта!
«Совнархоз» кивает, давай, мол, дальше.
«А утром пришли за мной. Наверное, люди добрые помогли. Тридцать восьмой год шел, доброты хватало. Привезли, куда следует, коридорами какими-то вели, посадили в кабинет, ни окон, ни рукомойника, ни надежды.
Заходит старлей, хитро так улыбается. И сразу к делу переходит:
- Знаешь ли ты, сука беспартийная, чью Буренку ебал?
Вот тут я дважды удивился. Во-первых, думал, Мурка она, не Буренка. А во-вторых – проворности Крыжовника, что все хозяйство колхозу передал, коллективист-передовик проклятый.
- Ну ничего, - говорит старлей, - я тебе покажу, как социалистическое имущество портить.
И портки снимает. Вижу, как светит мне страдание за любовь, за правду, за идеалы.
- Допустимо, скажи, чтоб один коммунист в другого хуем тыкал? – вежливо так интересуется, издалека заходит.
И тут меня осенило, что беспартийность во благо может обернуться, жизнь мне спасти. Был бы коммунистом, тотчас же расстреляли без всякой вариативности.
- Нет, - отвечаю хмуро, - такого и помыслить невозможно.
Ты не думай, сын, что мне это удовольствие доставляло. Нет, мерзость это и срам. За идеалы погибнуть? Мог, конечно. Плюнуть в его рожу очкастую, и достойно принять смерть в застенках.
Да только не идейный я. Человек простой, слабый. А дома вас трое, тебе год, Наське с Мишкой по три, да Любаша-шалава тридцатилетняя. А хоть и шалава, да мать ваша. Сгину я – кто о вас позаботится?
За год, гнида, десять раз вызывал от расстрела отмазывать. Позор один. Пока его на повышение в Ленинград не перевели. До сих пор удивляюсь, как он напоследок меня не каюкнул. Ну да может, забыл впопыхах. Может, у него таких много было.
В другой раз встретились уже в марте сорок пятого у станции Эричи, что на озере Балатон. Фрица к границе отбросили, получили передышку в полдня.
Я расчетом командовал на ЗиС-2. Усы отрастил, да шрамами оброс. А тут смотрю – приехали втроем, ходят вдоль позиций с нашим комдивом. Ну а чего не ходить, фронт почти в двадцати километрах. А старшим у них он, отутюженный, сапоги блестят. Меня не узнал, а я его – сразу. Семь лет всего минуло, а полковник уже. Выспрашивает что-то, ходит, смотрит, будто кого конкретно ищет. Уж война бояться отучила, а тут струхнул – не меня ли?
И так мне погано стало. Я ведь может быть только на войне себя гражданином почувствовал, и братство, товарищество и вот это все, что на нас из рупоров лилось, на свою шкуру примерил. Мы, видимо, только тогда частью Отечества себя ощущаем, когда у нас его отобрать норовят.
И так мне жить захотелось, как мерзость эту вспомнил, что похоронил уже в себе. Все во мне словно с ног на голову перевернулось. В прицел за ними слежу, смотрю он отделился от остальных и к рощице бросился – то ли шпиона увидел, то ли тушенка несвежей оказалась. И шмыг в кустарник.
Я схватил осколочный, зарядил сам, пока мои братушки полчаса на «покемарить» взяли, и как пальну по кустам. Метров пятьсот всего, не промажешь. Уж не знаю, успел он посрать перед смертью или нет, но мне такое облегчение пришло. Сел на землю, жду расправы. Знаю, что ненадолго переживу его, а все одно хорошо. Полковника НКВД – в лоскуты. Нет, брат, за такое пощады не бывает.
И вдруг – разрывы, один, второй, третий. Оказывается, к фашисту подкрепление подоспело. Артиллерия в полный рост, всем по позициям. Впервые от вражеского наступления облегченно выдохнул.
А все ж от добрых людей не скроешься. Через месяц меня взяли. Из наградных листов в расстрельные списки перебрался. Потом расстрел десятью годами заменили – видно чином не вышел для такой чести. Не тем эшелоном я домой поехал.
Люба умерла, вас по приютам раскидали. Такое вот возвращение случилось.
А знаешь, думаю, прав ты. Партия, она превыше всего. И тебя и меня главнее. Но рад я, что свое мнение имеешь, хоть и горько от того, что не попрощались, а все же радостно, что удалось тебе человеком стать, истинным, настоящим. Есть в тебе сила, что мне недоставало.
Письмо через Генку передам, он в наших краях в командировке. Простил его. Всех прощать надо. Может и ты меня простишь. Доктора две недели обещают, стало быть, до конца ноября дотяну. Если надумаешь, приезжай. Потолкуем. Буду рад».
Ноябрь! А сейчас конец апреля. Ах ты, Крыжовник, крыса красномордая! Уткнулся в ногти, будто нет их важнее.
Хохлачев вопросительно смотрит на завсельхоза. Тот чуть заметно качает головой, и Хохлачев закрывает «мою» папку. Других объявлений сегодня не будет.
Люди переглядываются – не пора ли расходиться? И только Ленин, спрятав седину за лысиной, никуда не собирается.
Душно. Я встаю и первым выхожу на улицу.