Я купил его себе в утешение. Себе и своей сердобольной первой жене. Больница, где отдавал богу душу мой дед, находилась в районе «Таганки», неподалеку от птичьего рынка. Жене он понравился сразу: мягкий, пушистый, как ангорка… А по мне — хомяк как хомяк, разве что с «крыльями» по бокам — маленькие такие кисточки чистого белого цвета, якобы признак высокой породы и элитарности. Короче, на два рубля дороже вышло. Черт с ними, с рублями, после больницы, где я два с лишним часа лицезрел, как баба Рая разговаривает с моим дедом, лежащим без сознания, в параличе, как гладит его по голове, время от времени осторожно откидывая одеяло и проверяя, не переполнился ли целлофановый пакет, прилаженный между его ног… В общем, хомяк был хорошим успокаивающим средством: теплый, пушистый, живой.
Баба Рая не была мне родной бабкой. Дед женился второй раз, лет семь назад, на соседке по лестничной площадке, женщине относительно молодой и хозяйственной. Дед мой был тот еще гондон. С придирчивым характером, домостроевским образом мышления и советским взглядом на жизнь, основательно потрепавший нервы своему сыну (моему отцу) и моей родной бабке. Царствие ей небесное.
Деда я любил. Очень. Да и он меня, кстати, тоже. Знаете, как это бывает: что стар, что млад… Внуков всегда любят больше своих детей. Парадокс, но факт. И внуки отвечают, как правило, взаимностью…
На клетку или террариум денег у меня тогда не хватило. Я раздобыл пятилитровую банку из-под болгарских маринованных огурцов, бросил туда передовицу «Масонского Жидомольца», из которой, предварительно разделав ее вострыми зубками, хомяк понастроил себе всяких тайничков и лабазов, куда потом складывал разную снедь, начиная от чипсов и заканчивая кусками мелко наломанных макарон.
Хомяк жрал все. Все, что дадут. Но жена сделала его «добровольно-принудительно» вегетарианцем. Чтобы не кусался. Кусался он, правда, один черт. Я глубоко убежден, что состав пищи почти не влияет на агрессивное поведение живущих на земле существ — будь то человек, хомяк или какая-либо другая скотина. Хотя в нашей православной традиции — страсти человеческие постом усмирять. Только все это, как говорит моя мама (убежденная атеистка, кстати), плешь-муде-кронштейн. И я с ней целиком и полностью согласен. Хотя до сих пор не знаю, что за «плешь», какие такие «муде», и при чем здесь неизвестно откуда взявшийся «кронштейн».… Ну да ладно.
Дед вскорости умер, как говорится, не приходя в сознание. Чинно и благородно, не затянув процесс расставания на долгие годы. В данном случае (в случае обширного инсульта) быстрая смерть — хорошая смерть.
Жалко, что у нас запрещена эвтаназия. И странно, что церковь (РП) является одной из самых яростных противниц этого, на мой взгляд, богоугодного дела. Спаситель наш, правда, будучи распятым, о милости сей, насколько я помню, с креста не просил… но, думаю, был несказанно обрадован, когда измученный пустынным зноем солдат, отмахиваясь от жалящих слепней и оводов, ударил ему в грудь тяжеловесным римским копьем.
Ну, не просил — и не просил. У нас даже если и попросишь — никто не поможет; и не потому что Бога боятся, а потому что уголовной ответственности опасаются. А ты лежи с мутным взором, пускай слюни на подушку, ходи под себя, выслушивая рефлекторный мат санитарок и глубокие вздохи вконец одуревшей от тебя родни…
— Как животину твою оголтелую назовем? — моя первая жена всегда выражалась несколько витиевато.
— Почему мою? Вместе ведь покупали… И почему оголтелую?
— Кусается потому что, как псина цепная.
— Вот и назови его, пидора, Тузик, и скажи спасибо, что не лает да не рычит.
— Уж лучше бы рычал. Все-таки какое-никакое предупреждение. А то — цоп исподтишка за палец и в «жидомольца» своего с головой — как Калигула какой-нибудь под стол во время вооруженного переворота…
— А ты пальцы к нему в банку не суй. И Светония на досуге перечитай: прятался, по-моему, в момент «вооруженного переворота» Клавдий, и не под стол, а за занавеску в дверном проеме, когда Калигулу по соседству заговорщики на куски резали.
— Все равно… Но Клавдий — не звучит как-то. Пусть лучше будет Калигула. Мне так больше нравится.
— Ну, Калигула — так Калигула…
Два дня перед похоронами были чуть ли не самыми тяжелыми в моей жизни. В моральном плане, конечно. Бесконечная беготня по государственным учреждениям, ритуальным конторам, закупка продуктов и спиртного, обзвон всех ближайших родственников, друзей и однополчан. (Какое смешное слово — «однополчане». Помнится, во времена моей юности так шутливо называли не способных бросить две «палки» кряду мужиков.) Песня еще такая была:
Где же вы теперь,
друзья «аднапалчане»,
боевые спутники мои?
Гурченко, кажется, пела… Впрочем, мне было не до смеха. К тому же дед на самом деле воевал, имел орден «Красной Звезды», медаль «За отвагу» и звание старшего лейтенанта.
Его однополчане, кстати, и заказали через какую-то ветеранскую организацию пару венков с надписями на лентах: «Боевому другу от…» и «Искренне скорбим о безвременно ушедшем от нас…», и так далее, и тому подобное. Но это еще не все. Они выхлопотали в какой-то заштатной филармонии (ни у кого, кстати, толком не спросив) «духовой оркестр»: квартет сплоченных фанатичной любовью к алкоголю и изрядно потрепанных жизнью музыкантов. О боги мои, боги! Даю бесплатный совет: никогда, слышите, никогда не приглашайте этих мудаков с дудками ни на одно серьезное мероприятие в вашей жизни! Я всегда поражался тому, насколько сильно музыка может повлиять на нервно-психологическое состояние человека. Казалось бы, что такого: несколько воловьих жил (или стальных, как сейчас), натянутых на кусок полой древесины, и какая-то густо накрашенная блядь, томно перебирая ноготками, вступает после третьего аккорда:
Я ехала домой.
Душа была полна…
И всё, писец! Я весь вниманье, весь я слух. И если бы я даже не знал языка и не симпатизировал этой накрашенной, с позволения сказать, исполнительнице, меня бы все равно цепануло… Я уверен: магия звуков гораздо выше магии красок и слов. А тут, представляете, три с духовыми и один с ударными…
За похоронными заботами, за беготней, за решением всяческих организационных задач душевная боль как-то притупляется, становится глуше, уходит на задний план. Деда уже не вернешь, значит, надо терпеть, свыкаться, приспосабливаться к этой жизни без его дурацких (и не очень) восклицаний типа: «Молчи! Молчи! Ты как… о Леониде Ильиче говоришь?! Ну-ка — цыц! Посадят тебя, дурака разговорчивого…»
Когда гроб, выставив его предварительно на полчаса у подъезда для прощания, подняли и понесли, продвигаясь в сторону припаркованного неподалеку автобуса с надписью «ритуальный», мне в спину, словно гром среди ясного неба, долбанул начатый откуда-то с середины, с фальшивыми нотками и придыханием, похоронный марш. Кое-как сдерживаемые слезы после надрывного причитания бабы Раи над гробом тут же прорвались наружу и потекли неостановимым уже потоком по моим щекам. Мне было неприятно, что меня видят в таком состоянии. Подумают еще: «Ну вот, внук-то у Федора Ивановича нажрался уже…» А я, как говорится, ни в одном глазу… Во всем виновата музыка, конечно, и эти гребаные ветераны, дружно заполнившие второй автобус, чтобы проводить своего однополчанина в последний путь.
Единственное, что хоть как-то помогло унять мои рыдания, — молодая мамаша из соседнего дома, движимая любопытством, подкатившая коляску со своим малышом к месту прощания. Я увидел ее уже из салона автобуса. Ребенок, оглушенный музыкой и обделенный на миг вниманием со стороны своей матери, стоял в коляске по стойке «смирно» и тоже, как часть «провожающих», медленно плакал. Медленно и молча. Это зрелище меня, как ни странно, слегка успокоило, я еще вспомнил строки одного талантливого поэта:
Собралась воронья стая
со всего микрорайона.
Сын в коляске едет стоя,
как министр обороны…
Полегчало. Почти до самого кладбища…
Не прошло и полгода после того, как деда кремировали. (О гигиенической пользе этого малоприятного мероприятия он, будучи в приличном подпитии, любил порассуждать в особо грубой и циничной форме; о чем, конечно, распространяться здесь я не считаю нужным).
Кличка Калигула, данная моей женой нашему хомячку, прижилась только наполовину. В домашнем обиходе мы его стали называть просто Гай, как, впрочем, если верить историческим справкам, в дворцовом обиходе звали самого Калигулу. Жил он все так же — в пятилитровой стеклянной банке из-под маринованных огурцов. Молодости всегда, как правило, сопутствует безденежье — печально, но факт.
«В минуту жизни трудную», когда подступала грусть и наваливались мрачные воспоминания, я брал в гастрономе «чекушку» и пачку кукурузных хлопьев; как закуска они, конечно, почти не шли, но не было большего развлечения, чем, махнув сотку, бросить в банку хомяку пару катышков этой дряни. Даже если он спал (а спать он любил еще больше, чем жрать), он тут же просыпался и накидывался с умопомрачительной жадностью на эту откровенную профанацию съестного: немного кукурузной муки, консерванты, пищевой краситель и вкусовые добавки. Присыпанная небольшим количеством сахарной пудры пустота. После молниеносного броска голова Гая моментально превращалась в объемный пушистый шарик. Глаза, и без того малюсенькие, сжимались до размера еле различимых хитрющих щелочек; все, что не помещалось во рту, он загребал под себя и замирал в радостном экстазе, как пятиклассник, кончивший на разворот стыренного у родителей порножурнала.
Глядя на эту меховую иллюстрацию животной глупости и сладострастия, я частенько вспоминал слова покойного деда, не раз сказанные им накануне моей поспешной и малооправданной, на его взгляд, свадьбы:
— Рано. Рано, внучек, женишься. Только из армии пришел. Не нагулялся еще…
Баба Рая при этом тихо вздыхала и, как правило, ретировалась на кухню. Я не возражал. Зачем? И так все ясно. А спорить с ним не имело ни малейшего смысла. Он всегда оставался при своем мнении…
Не прошло и двух лет после того, как я, «испачкав паспорт», поселил свою ненаглядную в нашу (совместно с матерью) малогабаритную «двушку» и начал постигать «науку сложную супружеских измен» (как говорится: жена — женой, а разнообразия хочется).
Вскорости возникли первые проблемы: несовпадение привычек, несовместимость характеров (две хозяйки на одной кухне) и моя патологическая склонность к блядству, в самой худшей его, в самой «неразборчивой» форме.
Нам с женой как-то быстро стало неинтересно вместе. А порой даже смертельно скучно и муторно.
Задним числом вынужден признать: дед оказался прав. Я поторопился. Неоправданно глупо поспешил, как Калигула, набравший полный рот сладкой и фальшивой пустоты, в искреннем убеждении, что делает очень вкусные и высококалорийные, а главное, крайне необходимые ему на данный момент запасы…
Так мы и жили: я с воспоминаниями и чекушкой, хомяк — с кукурузными хлопьями за раздувшимися щеками, и жена… Она вообще жила какой-то своей полуотдельной журналистской жизнью (стажировалась в «Совраске»), и когда ее спрашивали мои «куртуазные» друзья: «Где изволите горбатиться, сударыня?» — она с гордостью отвечала: «В газете “Советская Россия”, мессир».
Абзац — полный.
Но жизнь не стоит на месте. Все в ней, говорят, повторяется, как минимум, дважды: один раз — как трагедия, второй раз — как фарс. Я не уверен, что изложенный мною ниже случай можно воспринять как фарс, но что-то гротескное в нем, безусловно, просматривается…
Начну по порядку. Лето в том году было жарким. Очень жарким. И хотя август-месяц подходил к концу, парило невыносимо. В тот день меня вызвали на работу. В мой законный выходной. Произошел какой-то сбой в графике дежурств. В общем, надо было отлучиться на пару часов.
Уходя из дома, я постучал по банке с хомяком. Хомяк недовольно зашевелился, поводил мордой и зарылся поглубже в газетную труху. Это было странно. Обычно он после побудки сразу же начинал просить жрать… Я склонил лицо к краю банки, чтобы посмотреть, не заболел ли наш питомец, и тут же мне в нос ударил резкий запах застарелого хомячьего помета. Все понятно. Я бы от такого запаха тоже приуныл.
Уже в дверях я многозначительно указал на банку говорящей по телефону жене и жестами дал понять, что неплохо было бы заняться бедным Гаем и навести у него в жилище хотя бы относительный порядок. Жена, продолжая трепаться (с заместителем главного редактора «Совраски», кажется), нагнулась над банкой, понюхала и, брезгливо морщась, выставила ее за окно на небольшой деревянный ящик, приделанный к карнизу со стороны улицы и добротно обитый оцинкованной жестью, — вещь в хозяйстве абсолютно незаменимая, особенно когда в твоей квартире, расположенной на первом этаже, нет ни лоджии, ни балкона.
День выдался хоть и жарким, но каким-то переменно-облачным. Солнце то выглядывало из-за туч, то снова в них пряталось. Примерно через час, разобравшись со всеми делами на работе, я попробовал дозвониться жене, сказать, чтобы ждала и приготовила поесть, а то вечно у нее обеда не дождешься… Напрасный труд. Дома сплошняком было занято. После десяти минут бесплодных попыток я попрощался с коллегами и поспешно двинул в сторону дома. На улице как-то распогодилось, тучки растворились, и солнышко стало активно накалять кривой московский асфальт, вот уже несколько десятилетий плохо укладываемый «понаехавшими» из дальних краев разгильдяями.
Когда я открыл входную дверь и увидел жену, все еще оживленно треплющуюся по телефону, я еле сдержался… Ну сколько можно? На самом-то деле. И Калигула, небось, не мыт, не чищен!
Жена показала «викторию» из двух пальцев: все, мол, еще пару минут — и заканчиваю. Это меня несколько успокоило, но лишь до того момента, пока я не увидел банку с Гаем, выставленную за окно и попавшую под яркие лучи полуденного августовского солнца.
Это был не «полный абзац» и даже не полный писец — это был самый настоящий безжалостный ад заоконного яростного солнцепека.
Оцинкованная жесть. Прозрачное стекло. Открытое место.
Калигула лежал на боку, глаза его были закрыты, шерсть покрылась предсмертной испариной… No сomments. Помочь ему было уже нельзя. Я взял банку и осторожно поставил ее на холодильник. Через минуту на кухню вошла, позевывая и потягиваясь, наговорившаяся по телефону жена.
— Алена, подойди ко мне.
— Да ну тебя, мне обед готовить надо…
— Иди, иди. Вот сюда, к подоконнику.
— Это зачем?
— Ну подойди. Подошла, молодец. А теперь вытяни руку за окошко и положи ее на ящик.
— Ой, горячо-то как! А… Кали…
Я снял еще теплую банку с холодильника и поставил перед нею на стол…
Так не плакал даже я на похоронах своего дедушки…
Наполнив стакан водой, я накапал туда валокордина и заставил ее выпить эту херню до самого дна.
— Единственное, что могу добавить, Алена: умер он в страшных мучениях. Прыгал, наверное, перед смертью, как грешник у черта на сковороде… Меньше надо по телефону трепаться с заместителями всякими совраскиных главных редакторов.
— Мне хотят материал серьезный доверить, для статьи… Надо было все обсудить, все выяснить…
— Ну, можешь перезвонить ему и доложить, что у тебя уже есть один «серьезный материал» и даже рабочее название к нему: «Как я зверски замучила и убила Гая Юлия Цезаря (по кличке Калигула) из династии Юлиев-Клавдиев». Не очень длинно, кстати, для передовицы?
Тут я бы кое-что уточнил. Два дня назад у нас в гостях побывал один «видный эксперт по грызунам»; и после того, как мы с ним распечатали третью бутылку, он, осмотрев Гая с ног до головы, авторитетно заявил: «А Калигула-то ваш — девочка…»
Я не очень-то ему поверил (на рынке нас полчаса уверяли, что это мальчик), однако жене сказал:
— Вот видишь, если бы мы его Клавдием нарекли — могли бы сейчас хотя бы в Клаву переименовать. А так — что теперь с ним делать?
Что ж, делать теперь действительно было нечего. Я взял банку и отправился к ближайшему от нашего дома мусорному контейнеру. Будем расценивать как несчастный случай. Вот и все дела…
Я видел бабу Раю в последний раз на поминках, через год после смерти деда. Посидели, вспомнили его несносный характер, первые проявления которого, в тайных и загадочных хитросплетениях собственной души, я начал замечать уже с самого раннего детства… На поминках, слава Богу, не было ни дальних родственников, ни суетливых ветеранов, произносящих псевдопатриотические тосты и картинно пускающих «скупую мужскую слезу». Закончилось все мирно. Почти без слез и причитаний.
Потом мы несколько раз говорили с ней по телефону. Она предлагала сходить на кладбище — «проведать деда»; делилась планами переезда с дочкой от первого брака в ближнее Подмосковье. Природа, грибки, ягоды…
Я выразил сомнение в том, что в ближнем Подмосковье сейчас намного лучше с экологией, чем собственно в самой Москве, признался, что развожусь со своей, что развод проходит как-то неорганизованно и нервно, и что в ближайшее время не смогу составить ей компанию.
По-моему, она даже не обиделась.
Ничего не попишешь: мы с ней чужие люди, и то, что нас связывало когда-то, медленно, но верно уходит все дальше и дальше, путаясь в обрывках воспоминаний и выгорая на солнце, как позолоченные буквы на могильной плите в той плохо ухоженной части «Хованского» кладбища, где расположен старенький колумбарий с прахом моего горячо любимого и до сих пор живущего в самых потаенных глубинах моей памяти — деда.
Такой вот плешь-муде-кронштейн.