Сеансы «психотерапии» приобрели доверительно-личный оттенок; я чувствовал, что близок к цели. Лена уже без паники соглашалась, что наша встреча необходима. Мелькало даже что-то любовное с ее стороны, но я все сводил к взаимоотношениям врач-пациент. Про жилищно-семейные обстоятельства было рассказано вкратце. Родители купили ей квартиру, когда она поступила в университет, сами остались жить в деревне. Изредка приезжала мать или сестра. С отцом общение сводилось к парочке реплик по телефону. Кажется, он пил. Лена презрительно именовала его «родитель» и всякий раз, когда касалось их взаимоотношений, уводила разговор в другое русло.
На исходе пятого дня знакомства мы – по-прежнему через стену – обсуждали ее чайную церемонию. В сбрызнутой вечерним солнцем комнате вспыхивал блик чайника. Советский однотумбовый стол, который мы недавно притащили с Андреем, оставался в уютном полумраке.
– Я уже говорила вам про свою странность, – перебила она меня стеклянно-пустым тоном. К этим странным перебивкам я уже привык. – Мне кажется, что свои поступки я вовсе и не совершала. Любое действие будто стирается из памяти. К примеру, сижу я в своей комнате-коконе, делаю свои дела, и тут мне хочется попить чайку. Даже не хочется, а просто пришло время, по некоторому расписанию. Встать бы и пойти на кухню, но нет! – сразу начнется бесконечное и беспорядочное метание мыслей, отчего станет просто невыносимо. Поэтому надо НАЧАТЬ это действие, отделив его от предыдущих. Несколько раз я проговариваю про себя: «Я иду пить чай». Стряхиваю с себя прошлое (просто стою и стряхиваю, как грязь). На руках остается «след» от этой «грязи», приходится их мыть, несколько раз, проговаривая мысленно какую-нибудь ерунду, вроде: «Все, я освободилась, я готова пить чай». Одно из главных условий успешного, правильного НАЧАЛА – полное внутреннее и внешнее спокойствие. Резкий шум за окном, громкая реплика соседей – и «началу» приходит конец. Все надо делать заново, поскольку идеальное «начало» берет на себя весь груз последующей неправильности, то есть компенсирует все остальные действия, которые совершаются не по правилам. Иначе я просто не выживу, меня загрызут «психические твари» Допустим, все складывается идеально. Я беру в руки чашку с крепким, только что заваренным, черным чаем, дополнительные ингредиенты (к примеру, десерт), все это аккуратно ставлю на чистый стол, украшенный букетом полевых ромашек. Повторяю несколько раз в уме: «Я все приготовила. Я все сделала правильно…» Наконец-то сажусь за стол. Пью чай. При этом надо обязательно думать только о своем чаепитии, ни о чем другом, иначе все рухнет. Это значит: рассмотреть внимательно чашку (хотя я миллион раз ее видела), лучше – потрогать ее со всех сторон, убедиться, что она здесь, сейчас, с тобой, вся, целиком; то же самое проделать с ложечкой и десертом. Если есть упаковка, прочитать все, что написано. Каждый знак, каждый ингредиент не должен остаться без внимания. Итак, я продолжаю пить чай, думаю, как делали чашку-ложку-десерт, какие люди все это создавали и т.д. Упаковку от десерта ни в коем случае нельзя выкидывать! Несколько дней она должна пролежать «на всякий случай» (например, на случай отравления, чтобы упаковка была доказательством того, что все это (болезнь/смерть) из-за десерта). Чай выпит. Теперь надо посмотреть на дно чашки. Там ничего нет, но я почему-то не верю своему зрению, убеждаю мозг, что чай выпит до конца, смотрю на дно несколько раз под разными углами, стучу по нему ложкой, переворачиваю чашку и произношу сакральную фразу: «Чай выпит». Но нет ощущения законченности, а это – один из мучительнейших моментов. Надо что-то придумывать, допустим, сказать себе: «Я выпила чай, все было хорошо, я все сделала правильно, ничего не пропустила, чай вкусный, надо потом еще такой купить и т.д.» Если не помогает, прокручиваю в голове все свои действия, от начала до конца, вспомнив все подробности. Такой мысленный «дубль» события позволяет мозгу успокоиться: дескать, действие совершено, все было правильно. Прокрутка подробностей чаепития может не ограничится одним разом, до скольких раз порой это доходит, страшно сказать. Для большей убедительности надо потереть ладони друг о друга и стряхнуть с них остатки «энергии» от чаепития. Если я могу что-то писать, есть отличная вещь – ежедневник, где надо обязательно поставить галочку, что был выпит чай. Если возникают проблемы при взаимодействии с ручками-бумажками, надо поставить эту галочку в сознании, что гораздо тяжелее. Надо еще посуду помыть. Вы думаете, это так просто? Мытье посуды – это целая наука (точнее, искусство) Потому что посуда должна быть идеально чистой. Чистой не из-за того, что нет микробов. Она уже и скрипит от чистоты, чего еще не достает-то? А не достает защиты от «вторжения» извне. Смеетесь? (Я не смеялся) Да, со стороны это выглядит забавно. Спрашиваете, что же в нее вторгается? Да мало ли. Хотя бы грязный воздух. Или грязные мысли. В общем, «нечто» к ней цепляется, как бы ты ее ни мыл. Ладно, перетерта она многократно, защищена мысленной оболочкой. «Я помыл посуду» – повторяется мантра. Все. Делается глубокий вдох-выдох, можно идти в комнату, сесть на диван, несколько минут отдохнуть. Опять смеетесь? (Я не смеялся.) Чаепитие – это великий труд, от него можно перенапрячься. Только одно маленькое действие, но сколько страстей, битв, поражений и побед!.. Простите, что заставила вас слушать целую эпопею. Мне, наверное, не следовало этого делать. Я очень боюсь усыпить вас своим монотонным рассказом…
Ее опасения совершенно оправдались. Меня клонило в сон от усталости, я едва слушал. Но какой-то резиновый крокодильчик внутри гуттаперчиво выгнулся:
– Мне кажется, – начал я, искусственно вытягивая слова, – клиент приходит к терапевту не для того, чтобы оправдать его ожидания и показывать фокусы психической эквилибристики, поскольку он делает это не для кого-то, а терапевт в его распоряжение предоставляет свое время и себя. Причем, себя целиком, со всеми возможными реакциями: это может быть и злость, и раздражение, и прочие негативные переживания, возникающие в контакте между двумя людьми. Поэтому вопрос о том, как себя вести, чтобы не огорчать терапевта, мягко говоря, некорректен. Терапия, в общем, не для того, чтобы друг перед другом расшаркиваться. Как вы считаете?
Но ответа не последовало. Ответом была тишина. Даже не тишина, а провал в звуковых волнах, словно Жизнь прошла мимо этого места эоны лет назад, и ветерок энтропии докрутил последнюю горсточку пыли, поднятую ее стопами. Можно верить безосновательно, но нельзя безосновательно сомневаться. Подобных оснований мне подкидывали все больше.
«Нет, хватит со мной играть! – бесились во мне мысли, подобно осатаневшим от ливней рекам терзая берега рассудка. – Уже неделю общаюсь со стеной. Или встреча, или – я уезжаю» Обида нарастала, рвалась из груди, бесновалась, опаляла.
Стучусь в дверь. Кричу. Мне в очередной раз дали булыжник вместо хлеба. Мысль, что меня водят за нос, наполняет нутро горячей кислотой. Кислота переливается, несет мое тело на балкон, подхватывает стул, – я уже стою на одной ноге, другую заношу над бездной. Уговариваю фортуну. Хорошо, что у нее завязаны глаза, потому что вид у меня далеко не супергеройский. Внутренности летят вниз, опережая падение оболочки. Рушусь, цепляясь за вертикальные стены, за саму идею вертикальности. На самом деле, это убегает из-под ног пол, пол чужого балкона, и мне не малого труда стоит удержать его, удерживая свое равновесие. Пыль на раме изображает какое-то прошлое, серую уютную улочку, девушку в старомодном пальто, – сейчас таких не носят. Падает косой полусвет, лучи проходят насквозь и выявляют в девушке что-то свое, родственное природе тусклого серого сияния. Протираю раму. Выбиваю ногой дверь. То, что я вижу, острым комком проходит через мои извилины. Комната необитаема. Неслышный крик наполняет каждый предмет: чайник с сухой плесенью, косметику – черную от пыли, затхлые платья на спинках кресел, кровать, где навеки неприбранная постель исчезает в облаке паутины. Может, это мой крик, или крик самого пространства. Но главное – на кровати, прислоненное к стене. Хитроумное устройство, комбинация магнитофона и прибора в виде транзистора, подвешенного на гвоздике. Разгоняю переменную облачность в глазах, пробую, стучу рядом с прибором. Магнитофон загорается красно-желтыми лампочками, говорит:
– Уже несколько дней я думаю только о себе. Я хочу себя. Страстно желаю.
Сначала я хотела себя поцеловать. Могла часами представлять, как я целую саму себя...
Потом я представила, что занимаюсь с собой сексом… От этих фантазий совсем невозможно оторваться...
Вот я рассказываю всё это, представляю, а у меня в глазах темнеть начинает от желания к самой себе, дыхание перехватывает...
Я заметила, что это начинается в напряжённых ситуациях. Перед тем, как говорить с тобой – казалось бы, мелочь! – мне срочно нужно было исправить ошибки в своей роли, которую я переписывала от руки, но пока это невозможно, так как нет чернил такого цвета, и от этого я сильно нервничала, так как для меня это очень важно...
И тут появляются мысли о себе… На несколько часов…
При этом я совсем не люблю себя: своё лицо и тело. Считаю себя некрасивой. Более того – я ненавижу свою внешность.
И откуда такое желание, сама не понимаю. Проходя мимо зеркала, я не могу не поцеловать своё отражение. Но зеркало – это не то. Я хочу себя! Хочу полноценного секса. И самое ужасное – что раздвоиться невозможно! Это неосуществимо! От этого даже слёзы наворачиваются...
Только не смейся, всё очень серьёзно...
– Мне вовсе не смешно… Вовсе не смешно…
Боль вырастала, запускала свои ядовитые щупальца в каждый уголок сознания и заставляла себе молиться. Я опустился на скрипучую кровать, нагнулся к магнитофону и поцеловал его в пыльный динамик. Непонятная острая жалость сделала тело податливым и безвольным, словно оборвалось что-то внутри, распластала меня на ее постели. Рука, втиснувшись в узкий промежуток между кроватью и стеной, наткнулась на что-то гладкое, прямоугольное. Пропуск, частично обугленный, но можно разобрать: Стригина Елена Сергеевна, ООО «Арахна», лаборатория… Там и еще что-то завалилось. Тетрадки. Стихи.
Только что прочитал – выпил залпом – три тетрадки твоих стихов, настоянных на самом крепком, самом чистом и цельном чувстве, какое мне только доводилось знать. Как я хочу, чтобы это чувство принадлежало мне, как хочу извлечь из временных провалов ту зеленоокую девочку, что промочила ноги и платье, бросившись навстречу любимому, до него бежала, до него летела, видя алый парус вашей каравеллы… Оглядываюсь и почти вижу тебя, какой ты была тогда, в легком благоухающем халатике. Лилейная рука выводит в блокноте узкие строки, одну под другой. Гравюрной изящности головка покачивается на крепкой шее, между небольших округлых плеч, как цветок на стебле. Ее назначение – не думать, а улавливать пульсации связанных с творчеством сфер, что вращаются в мирах чистого сознания. Ты чему-то улыбнулась своими вишневой спелости губками, но улыбка твоя тут же погасла, превратилась в собственную тень. Я долго глядел на тебя сквозь жгучие слезы. Что-то раскаленное заизвивалось в груди червем. Не выдержал, протянул руку, и она прошла сквозь узкий фиал спины, сквозь широкую лиру таза. Ты оглянулась, но свет фонарей победил некромантию чужих воспоминаний. Обожаемые черты стали бледнеть, очертания – зыблется волнением тумана. На мгновение еще вернулся высокий, чистый лоб, совсем уж напоследок замерцала приветливая искорка в твоем глазу, и вот исчезло все.
В подъезде припекало центральное отопление, и, нырнув в ночь, я блаженно улыбнулся прохладе, как пловец, погрузившийся в озеро. Подсвеченная изнутри льдина дома таяла позади, пока я углублялся в заросли пустыря перед ГСК. Именно этим путем Андрей ходил к своему другу-собутыльнику, провизору круглосуточной аптеки. Его визиты в последние дни были для меня прямо-таки просветлением. Я чувствовал, что, если его сейчас не увижу, недостающая доза реальности так и не будет внесена в мою жизнь. Свет фонарей дробился, узорчатые тени плясали, роща казалась зыбкой завесой, вроде экрана кинотеатра. Я едва различал дорогу. Меня разбирал кровавый внутренний смех, отхаркивающийся остатками самоуважения. Трагическая вера в смысл всего, происходящего со мной, пылавшая в моей душе, почему-то исчезла. Ощущение реальности уже не стояло ни на чем. Существует ли вообще что-нибудь реально, или все только кажется? Все мелькало в пляске света и тени, внезапно менялось, пропадало и вновь появлялось – черное становилось белым, очертания деревьев, припаркованных машин, гаражей мутировали в свете фонарей и растворялись во тьме. Лена оказалась магнитофонной записью, и непонятно, существовала ли она на самом деле, такая вот Лена. Я из вивисектора превратился в морскую свинку. Может быть и Андрей сейчас снимет накладной нос и станет маньяком-психопатом, который наблюдал за моими реакциями с циничностью естествоиспытателя, перед этим накрутив макароны по-флотски из несчастной девушки… Как человек, который видит кошмар, старается закричать и проснуться, я постарался отогнать эту самую жуткую свою фантазию.
Ветер резко ускорился, пахнуло прелью, скорбно зашелестела ломкая прошлогодняя трава. Испещренные извилистыми тенями заросли ивняка отмечали границу детской площадки. Жирно чернел вертикальный обрез пятиэтажки, угол которой занимала аптека. Вершина кряжистого вяза, трепеща всеми ветвями, похожими на исполинские щупальца, описывала с треском дугу за дугой, и казалось, дерево вот-вот рухнет. За прилавком, накрытым замшевой скатертью, расположилось выпивающее общество: Андрей и хозяин аптеки, крупный, львистый мужчина с зачесанной назад гривой пшеничных, с проседью, волос. Лицо у него было широкое, крутолобое, мясистый нос вздерут, толстые губы то и дело разрезались наискось недоброй ухмылкой.
– Глядите на него! Только о нем говорили – он и легок на помине! – выкрикивал он, как на митинге, протягивая мне широчайшую, в пять бигмаков, ладонь. – Присаживайся, чего застыл, как на похоронах!
Похмельный блеск его глаз становился все острее. Он рассматривал меня взглядом дровосека: с какого конца рубить.
– Ты, говорят, психоаналитик?
– Только учусь.
– Учишься? Где?
Черт меня дернул пуститься в объяснения.
– Вернее, учился. Отчислился.
– Куда поступил?
– Нет еще, пока, не поступил. Жду, не знаю. По обстоятельствам.
Он забросил вареную картошину в обросший седоватый рот, запил остатками пива, сурово сдвинул брови:
– Вот – наша национальная болезнь: постоянно чего-то ждем, не живем, существуем в непрерывном ожидании жизни. Скольких отменных людей, кого я знал, оно поглотило. Надо жить, черт возьми, брать жизнь такой, какая она есть, и вести ее под венец, или валить на койку, если хотите. Брать, понимаете, брать! А ты пей, пей, – обратился он ко мне с властной заботливостью.
Из неведомых закромов за стеллажами явилась на стол пузатая баклажка с темным, как квас, пивом. Хозяин наполнил до краев две пол-литровые кружки и неизвестно откуда взявшуюся третью. Потом расписали стосик. Потом еще выпили. Провизор взял гитару, и, тряхнув тяжелой гривой, спел приятным, но загрубевшим от частых возлияний баритоном пару куплетов из песенки Остапа Бендера. Он долго нас уговаривал сыграть еще партейку, но я был непреклонен: взял Андрея под локоть и вывел из аптеки в холод, заполненный трепетанием скомканных ветром теней.
Ослепшие дома тонули в черном кружеве голых тополиных ветвей, сгущавших ночной мрак. Асфальт словно присасывался к ногам бедняги, каждый шаг покупался утомлением и ломотой в икрах. Видимо, и я выглядел не менее жалко, ковыляя рядом с ним по не в меру уступистой дороге, если это вообще можно было назвать дорогой. Дорог все меньше, дураков все больше… Нас приютила одинокая лавочка в углублении под балконом.
Он вдруг обернулся и провел ладонью по стене. Последовало резонерское рассуждение, что какие-то песчинки из этих кирпичей могли-де когда-то находиться в блоках пирамид или в теле сфинкса. Я не понимал, к чему он клонит, и вежливо кивал. Убедившись, что я не спорю, Андрей, явно перескочив какое-то логическое звено, заявил, что так же и в нем, в Федотове Андрее Юрьевиче, есть частички души Нострадамуса.
– Только, прошу тебя, – он понизил голос, глаза его поймали синий огонек, – никому не говори это. Меня могут просто убить.
– Могила! – заверил я.
– Я – потомок Нострадамуса. Это выходит из пророчеств. Нас таких по миру не много, возможно, я остался последний. Люди всегда убивали тех, кто обладал подобным даром…
– А что за дар?
Он надулся, раздраженный такой непонятливостью:
– Ясновидение.
– Так их же вроде много, ясновидящих? – ляпнул я сдуру и тут же пожалел, уколотый его презрительной улыбкой.
– Кто? Ты знаешь хоть одного пророка со времен Христа? Не считая Нострадамуса, да и тот был его потомком. Можешь обратиться в салон, отдать деньги шарлатанам, если сомневаешься.
– А ты не мог бы мне помочь узнать об одном человеке? – вырвалось у меня в порыве примирения.
Он сразу подобрался, вынырнул из глубин себя, сладострастно закивал:
– Конечно, конечно. И я не возьму за это с тебя деньги. Понадобиться только коробок дури, чтобы войти в транс. У тебя бабки-то есть?
– Да… Но дурь… Зачем дурь?
– Чтобы войти в транс, – повторил он и гневно фыркнул. – Так тебе нужна помощь или нет?
– Конечно, нужна…
– Так. Пойдем-ка ко мне. Нужно еще будет еще зайти кое к кому.
Я уже раскаивался.
Из рыхлой сутолоки грязно-бурых облаков иногда выныривает луна, очерчивая неясные остовы зданий, слепые окна, намордники бетонированных балконов. Паучок поземки тихо оплетает трещины асфальта. Не снег, а конденсированный свет. Серые провода, как лыжня небесных скороходов, круто сворачивают вместе с опорами высоковольтных передач и пропадают в утробе ночи.
В его квартиру мы прокрадываемся, как воры. Он включает торшер на столе, с непривычки к свету сильно сощуривается.
– Андрей, а если немного без курева, ну, ты понял?
Презрительная ухмылка:
– Вот скажи, машина поедет без топлива?
– Нет, я просто… думаю: может, тебе вредно?
Плоские, длинные щеки, припорошенные двухдневной щетиной, вытягиваются насколько возможно, чтобы придать всему его простоватому, курносому лицу как можно более важное выражение.
– Володька, чего ты мне вату в уши пихаешь! – Андрей поправляет пояс на махровом бежевом халате с неравномерными полосами поперек, который придает его грузной сутулой фигуре еще более мешковатый вид, бессмысленно шарит по карманам. – Где коробок… А, он же на столе. Да, что бишь я там говорил? А, ну, короче: Володька! Если тебе… у тебя денег, допустим, нет, я могу занять траву, понимаешь? Мне могут дать в долг, но нужно будет вернуть.
Нервные пальцы музыканта берут беззвучные аккорды.
– Хорошо… – отвечаю неуверенно. – Я отдам…потом.
Он прищуривается на меня – с обманчивым добродушием старого, одряхлевшего, подслеповатого хищника.
– Когда отдашь?
– Ну, в течение месяца, например.
– Месяц не пойдет. Давай неделю.
Уже понимаю, что трава у него есть, и он хочет покурить со мной за мой счет. Отвечаю с раздражением:
– Хорошо, я постараюсь.
Приторная улыбочка сытого кота:
– Ладно, Володька, давай. Сейчас я схожу в другой подъезд, займу тему, и мы погрузимся…
Не сдерживаюсь, выцеживаю сквозь сжатые зубы:
– На меня не надо. Я не курю.
Таращит на меня глаза в притворном удивлении:
– Володька, надо тебе курнуть! Иначе не получится. Мозг не расслабится, ты не будешь получать из энергетического поля земли всю информацию.
Молчу, в тупом напряжении изучаю узоры советского паласа, заправленного под низкую тахту, где я сижу. Не могу избавиться от неприятного ощущения, что из меня делают идиота. Только вот почему я подыгрываю? Из дурацкой своей жалости к этому никчемному опустившемуся существу? Когда спустя пять минут он возвращается, от него разит коноплей. Наверное, еще с кем-нибудь курнул.
– Ну, что, Володька, готов к погружению? – спрашивает он, придавая своему лицу важное выражение. – У меня все есть. Только ты принеси в течение недели, ладно?
– Ладно, ладно, – киваю с плохо скрываемой досадой.
Он слегка покачивается на краешке кровати в ритме своих мыслей, которые вытягиваются подобно канифоли и уходят бесконечной спиралью к серому коммунальному своду.
Достаю из кармана брюк ее пропуск.
– Если ты будешь покупать немного канабиса, я обещаю, что мы найдем ее.
Невинная его хитрость почему-то умиляет. Я выгребаю последние сотни и кладу их на стол. Он стряхивает улыбкой пять лет и становится на миг счастливым юношей. На миг. Вновь безжалостные спирали уносят его сознание к бесконечному вечному потолку.
Входит мать: в халате, без косметики она кажется старше и тучнее.
– Андрей, а чего ты не покормишь? Разве можно так…у тебя же гости.
Ее густой грудной голос организует пространство: дракон-пепельница изгоняется за книжную гряду, эльфы-цветы торжествуют.
– И когда, когда ты купишь? – провожая паучье движение его кисти, сгребающей купюры.
Он шипит на меня, дико вращает вытаращенными глазами:
– Никогда не говори ни о чем таком при моей матери.
Умерший день призраком покойника бродит по комнате и душит воспоминаниями. Все время меня преследует такое чувство, будто кто-то умер. Наверное, это правильно. Каждую минуту кто-то умирает, на больничной койке, под колесами экспресса, от бандитской финки и просто – на дороге. Пока мы живем, все время приходит костлявый кредитор со списком должников, наколотым на жало бесконечно длинной косы. Невольно озираешься: не за мной ли?
Такие судорожные мысли грызли мое сердце, когда я вдыхал едкую отраву. От непривычки к курению весь «драгоценный» дым у меня тут же вышел с кашлем.
– Втягивай и держи, – говорит Андрей тоном профессора. – Не выпускай, не выпускай! Главное, в этом урагане всегда помни две вещи: что ты – это ты, и что окружающее – это окружающее. Ой, я про тебя забыл, ты, наверное, передержал! – всплеснул он полными руками. – Сейчас готовься, сознание унесет ураганом.
Пожелтевший от времени потолок с тонкой сеточкой трещин опрокидывается на меня, становясь небом пасмурного мира, и секут это небо молнии, и белесая пелена готова излиться безблагодатным ледяным дождем…
Андрей, развалившись в кресле, по-бабьи подложив ладонь под щеку, смотрит, как я докуриваю милостиво оставленный им «децл». Мне уже не до позерства: должно быть, подействовали пары ацетона, колыхающиеся зеленым маревом по всей комнате. Стараюсь задержать воздух в легких насколько есть сил, поступая так скорее из стадного рабского чувства да из одного праздного любопытства. Темные зеленые обои с золотистыми цветочками, низкий желтоватый потолок, некогда белый, а теперь выцветший от времени, шелковистая тахта, на краю которой я сижу – все кажется мне другим, более темным и объемным. Сам воздух будто потемнел, а движение кажется невероятно сложным, так как проходящие через нас силовые линии будут спутаны. Как это я раньше не замечал, что высота и глубина пространства суть единая пульсирующая волна, а под ней всегда прячутся несколько свернутых измерений, которые лучше не трогать, и которые мы постоянно задеваем своими неосторожными воспоминаниями, оттого часто болеем. В моем теле обнаружилось слишком много свинцовой черноты, золотой мрак вот-вот подхватит меня и унесет туда, где можно опорожнить кишечник.
– Ну, что, выяснил, где она теперь?
Андрей игнорирует мой вопрос, и я со стыдом ловлю себя на том, что на минуту поверил ему. Он полулежит в кресле, откинув тяжелую лобастую голову назад, сузив веки, на его томительно безвольном лице написано тупое удовольствие. Мне делается плохо: не переношу конопли, сразу спать тянет.
– Можно, я прилягу?
Вопрос повисает в воздухе. Андрей уже явно не со мной, он что-то бормочет, невидящим взором окидывая комнату, машет рукой и проваливается в тяжкое забытье: остекленевшие глаза, открытый рот, слюна до пола… Мне тоже уже все равно. Вытягиваюсь на диване, подкладываю под голову что-то мягкое, кажется, собственную куртку. Странное состояние. Не могу уснуть, но и открыть глаза, вскинуться нет никакой возможности. Словно тебя выпотрошили, как плюшевого медведя, и спина потеряла запас прочности.
«Вот сейчас придет хозяйка и задаст тебе прочность!» – прозвенело в голове. Эта мысль подействовала не хуже ледяной струи: я подскочил, наспех натянул брюки, рубашку застегнул не на все пуговицы, носки надел навыворот, свою мокрую вязаную шапку вообще не нашел, – вылетел из комнаты, даже не взглянув на Андрея. Его мать, почему-то уже в другом, желтом с черными розочками, халате, попрощалась со мной молчаливым кивком, и что-то презрительное было в невидящем взгляде ее холодных, прозрачных, слегка навыкате, глаз.
Выхожу из подъезда и пью взахлеб ночной весенний воздух. Иду, углубляюсь в неизведанный зыбкий континент ночи. Зачем? Не знаю. Лишь бы двигаться. Идти в траурную бесконечность, пока не сотрется последняя пружина воли, пока сердце не откажется отбивать глупый данс-степ. Раз-два-три: деревья маршируют в сотрясающемся радиусе моего взгляда. Раз-два-три: студенты общаги чеканят шаг. То самое место, даже три пакета с мусором (очевидно, замена урн) валяются у подъезда, а дерево слева от крыльца имеет три отметины, – все, как она говорила. Серый кирпич, пахнущий гниющей тканью. Разбредшееся по двору стадо гаражей. Это и не двор, собственно, а какое-то подсобное помещение под открытым небом. Катушки от кабеля, похожие на гигантских улиток; у левой стены трансформаторной подстанции спит вечным сном беспалая куртка. Подхожу к куртке – осторожно, чтобы не спугнуть странной мысли. А что, если сейчас за мной следят? Оборачиваюсь: никого. Видимо, мой экспериментатор крайне осторожен. Чтобы не привлекать внимания, делаю обманывающее движение в сторону, будто я увидел что-то интересное. Гараж с жутким граффити закрыт оснеженными кустами. Просовываю руку в щель между дверцами и резко оглядываюсь. Там, за сугробом-кустом, что-то мелькает, струится и не шевелится, движется на месте. Мой взгляд пойман, укушен и отпущен. Пока до меня доходит посланный мне яд, фигура прядает через сугробы и растворяется в полоске тьмы между гаражами. Фигура крупная, явно мужская. Не помня себя от ярости, рвусь за ней. Рвусь, ломаюсь, рассыпаюсь, – падаю на снег, и снова натягиваю до предела жилы. Серая дорога убегает по синусоиде мимо бараков и свалок. Паузы пустырей, легато проводов, жирные черные кляксы домов, выпирающих из горизонта, – все это сливается в диковатую музыку в голове. Сорок восемь минут первого. Почему-то отмечаю эту текущую временную координату. Голые тополя становятся пунктирными и распадаются в моих слезящихся от ветра глазах. Неизвестный давно потерян из виду, погоня превратилась в имитацию преследования. Что-то от органных труб есть в разноэтажных высотках на развязке. В черной паутине бесконечного моста трепыхаются еле живые огоньки. Свешиваюсь с моста, посылаю невольный каскад снега крошечным автомобильчикам на стоянке. Теперь надо проскочить броуновское движение трассы и выйти с той стороны. Удивительно: никогда здесь не был, хотя по ощущениям это место прочно присутствует в моем прошлом. Может быть, я незначительно терял память когда-то, и не заметил этих микропотерь…
Когда я уже открывал дверь непослушной рукой, мне позвонили из «Арахны». Позвонили из прошлого, потому что звонок был шесть часов назад. Мелодичный женский голосок известил меня о том, что я принят, и мне следует придти завтра в девять с документами. Не зная, как отделаться, я соврал, что ни в какую «Арахну» не устраивался. Девушка приторно извинялась, но я не дослушал и сбросил. Этот звук сдвинул нечто в моем уме, как будто мне открылась величественная полифония вместо одиноко шагающей сутулой мелодии. Голоса деревьев, ветров, чужих мыслей ворвались в душу органным ликованием. Не в силах вынести напряжение восторга, я расстегнул куртку и побежал. Дом построили с нарушением норм… Возникло странное убеждение, что на месте детской площадки было ритуальное захоронение тысячелетней давности… Странные, очень странные мысли приходили в голову. Например, что тот мужчина в бобровой шапке – директор жилтреста. Что у него юная дочь, весьма красивая и взбалмошная особа… Или, что скоро вывеска магазина «Продукты» упадет, точнее, через два дня, в двенадцать-тринадцать пополудни… Вспомнились шесть дифференциальных уравнений, по которым получил неуд в университетской контрольной, и в секунду я их решил (правда, не уверен, что правильно). Сознание ускорилось, словно дрезина, прицепленная к суперэкспрессу.
Так я прошлялся до сизых утренних сумерек и возвращался уже по мертвенной глазури фонарей. Ощущение, что за стеной покойник, не давало возможности подумать о квартире без омерзения. Что бы я там забыл? Уехать, срочно уехать, или улететь. Деньги имелись. Но парадокс жертвы, которую тянет на место совершенного над ней преступления, сработал безукоризненно. Мне хотелось видеть ветхое убожество комнат, вдыхать мерзкий запах соседской кухни, на прощанье услышать лязг и вой окровавленного быта. Мне, наконец, хотелось поймать и задушить этого маньяка, который ее, наверное, убил, и глумился надо мной в течение целой недели, целой жизни, по моим внутренним часам.
Сквозь узор ветвей отчетливо виднелись крыши гаражей, подобные свинцовым валам встревоженного штормом океана. В верхние окна глядела бледная, траурная заря, тяжко поднимавшаяся над городом. Игнорируя лифт, я неторопливо пошел по бесконечным стертым ступеньками, изредка останавливаясь, чтобы закурить и с тупым недоумением барабаня по пустой пачке сигарет. Я посмотрел на свою тень, и мне показалось, что от нее отслаивается какое-то постороннее образование. Словно бы из моего тела вылезло некое существо. Я осмотрел себя с ног до головы, но со мной все было в порядке, так что раздвоен
том, во все стороны. Тягуче-неспешный характер позволял ему понемногу увлекаться и чтением, и шахматами, и коллекционированием разных разностей. Он не только собирал оружие, но и сам его конструировал. Я попросил показать. Петрович откуда-то извлек странный предмет, похожий на укороченную полицейскую дубинку. «Мое изобретение, – пояснил он, и лицо его стало безразлично-важным. – Дистанционный электрошок. Плюется разрядами» Мы спустились во двор, за трансформаторную будку, и Петрович рассказывал принципы устройства, употребляя термины, которые я не понимал. Снег в сумерках терял плотность и казался синим излучением. Началась стрельба по развешенным на бельевых веревках мишеням – пластмассовым и металлическим. Короткие летучие сгустки пробивали жесть, жгли пластик. Развели костер, чтобы лучше видеть. Я вдруг необыкновенно увлекся, с возбуждением вырывал прибор: «Ну, можно мне! Ну, еще!» – и все никак не мог отдать Петровичу. «А ты грозный противник! – смеялся он. – С тобой лучше не враждовать…» «Можно, я его возьму?» – сказал я с детским жаром. Петрович стал отказываться. «Ну, пожалуйста, – не отставал я. – Ну, на время…» Наконец, Петрович словно устал, резко сдвинул брови, согласился.
В этот момент из-за угла гаража выдвинулась извилистая тень. За ней следовало ее подобие – ассиметричное существо-гештальт (то ли бесплечий мужичок, то ли два сблизившихся для поцелуя бокальчика).
– Устроили богадельню… – Он злобно тряхнул кистью в направлении собачьих будок, где Петрович устроил приют для беспризорных псов. – Моя бы воля, давно бы всех на мех сдал.
– Не существуй, а, Гаркуша, какое-то время, – Петрович поморщился. – Видишь, я человеку показываю зверей.
Мужичок что-то проворчал, но послушно исчез в породившем его повороте.
– Это Гаркалин Серега, председатель товарищества, – объяснил с гадливостью Петрович. – Полный деградант, пропил и прокурил свой мозг, но особенно продырявил его колесами. Если бы не бабушка этого идиота – она всех здесь знает и была десять лет назад главбухом в суде – его бы давно выпнули. Вот такая падаль и угрожает милым и безобидным существам.
Петрович сунул в костер свой облепленный снегом сапог, разметал догорающие былины. Черно повалил дым, и я согнулся, словно под внезапно опавшим куполом тьмы. В закутке, отгороженном невысокой дощатой перегородкой от остального помещения, он достал разного печенья в пакетах.
– Не знаю, сохранится ли Россия с такими вот Гаркушами, – говорил он, глядя одним глазом на меня, а другим отваливая к закипающему чайнику. – Население уменьшается, быстрее, чем во всей Европе. Мигранты прут изо всех щелей. Занимают потихоньку все ниши: от прокладки трубопроводов до продуктовых ларьков. Вырождаемся мы. Больше миллиона беспризорников, столько же зеков. ВИЧ-инфицированные, шизофреники, олигофрены, алкоголики, наркоманы: тоже статистика зашкаливает. Каждый чинодрал ворует, а все вместе они извлекают из бюджета триллионы, и концов не найти. Это уже угроза национальной безопасности. Вместо промышленного роста строят сборочные заводы: придатки зарубежных концернов. Индустрия исчезла. Ничего Россия не производит. Поищи на европейских рынках наши товары! Нефть, газ, лес. Именно лес, цельный. Как-то один мой товарищ занялся лесом. Спрашиваю: а почему бы не экспортировать доски? Эх, говорит, у нас это будет дороже стоить, чем в Европе. Потому что заводы требуют свежей крови, серьезных вложений. Половина станков вышла из строя, а те, которые еще кряхтят с горем пополам, нерентабельны. Вот отсюда я каждую ночь наблюдаю составы, которые везут их в Финляндию. Не знаю вот, выстоит ли Россия…
Было что-то такое в его словах, в интонации, с которой они произносились, что опаляло, больно отдавалось в душе. Не узнавая себя, я хлопнул кулаком по столу:
– Обязательно выстоит! И еще поставит Запад на колени.
– Хорошо, что ты меня понимаешь, – он дружески потрепал меня по плечу. – Давай, я тебе еще печенья достану.
– Благодарю, наелся. Пойду я. Который там час?
– Да уже десять. Можешь переночевать у меня. Там, возле печки, уберешь аккумулятор с койки. За постель не взыщи: жена едва успевает ребятишек обстирывать.
– У тебя есть дети?
– Трое. Мал мала меньше.
Он вскинул голову, словно ему пришло на ум что-то неожиданное.
– А как же ты будешь спать?
– Я редко сплю. В основном дремлю, в кресле.
Я смотрел на него сквозь дрожащий дремный сироп, и реальность начинала отслаиваться, слезать тонкой пленкой, обнажая крылатый светящийся сгусток, который не говорил, а тихо и торжественно пел. Сильный толчок сна вывел меня из магического ракурса, все попытки увидеть то же превращались в пошлое трюкачество разума.