Со стороны доков тянется густой туман. Легко обгоняя нас, вопреки силе гравитации его рваные клочья ползут вверх по склону. Даже здесь, на горе, протяжно воняет тухлыми водорослями, промасляными канатами и чем-то еще, безысходно портовым.
– Гонишь?!
– Иди ты! Специально под ее мольберт коробку кнопок рассыпал. Пока лазил и собирал, насмотрелся досыта, аж поршень до подбородка встал. Белые трусы в оранжевых утятах, хе-хе-хе...
– Епт, вот дура-то, гыыыы... Так и будем теперь ее чмырить.
Тяжелый этюдник ритмично хлопает по боку. По другому боку елозит заботливо собранная мамой авоська с бутерами и термосом. Цвет мужского коллектива, краса и гордость ДХШ “намбер сри” упорно продираются сквозь мокрые кусты.
– Брюс Али уделает Шварца Негра одной левой!
– Не гони!
– Сам не гони!
– В курсе новый фильм “Конан Варвар”? Там еще такое чудовище с рогом на башке, и негритянка с палкой, и такой смешной перец с двумя ножами?
– Ну?
– Гну. Зырил, какой там Шварц Негыр вкачаный? Да он твоего дохляка Брюсали как крысеныша порвет!
– Мышцы не главное! – не сдается хилый Пискун, – Важнее всего быстрота реакции и подвижность! Уж я-то знаю, я все серии “костоломов” пересмотрел, а брат мне нунчаки сделать обещал...
Конец мая и начало июня – самая любимая пора детства. Учебный год завершен, и душа поет в предвкушение лета и каникул, бесконечно длинных, словно целая жизнь. Но только не у нас, “молодых художников”. На смену занятиям в классе пришли пленэры. Это значит, что в течении 2-3 недель нам предстоит таскаться с громоздкими деревянными ящиками, рисовать ржавые портовые краны, хмурых прохожих, облезлые дома и мокрые деревья со стаями медитирующих ворон. Полноценный отдых начнется только после выполнения учебного плана. Каждому из нас нужно нарисовать n-ное количество анатомически верных фигур, зданий сложной архитектуры и разнообразных пейзажей.
– Ну скока ж можно пердолить?! Мужики, айда обратно в художку... В тепле и сухости бахнем чайку... Пока завуча нет, хором подрочим в туалете на анатомический атлас, а? – плаксиво ноет Береза. Он не любит дальние пленэры и путевые зарисовки. Как-то раз он откопал дома энциклопедию мирового искусства и перерисовал несколько иллюстраций, пытаясь выдать за натурные наброски. Однако, был с позором изобличен училкой по станковой живописи, которая узнала в “деревенской церквушке близ дома моей бабушки” чудовищно изуродованный Notre-Dame de Paris. Впрочем, рисовал он здорово. Как и многие из нас. Раздираемые противоречивыми чувствами сожаления и гордости, мы не раз наблюдали, как на выставках детского и юношеского творчества наши работы помечались заветным значком “м/ф” и отправлялись в Методический Фонд в качестве учебных пособий и примеров для подражания.
– Кончай скулить, уже недалеко, – Мурлокатам по обыкновению молчалив и состредоточен.
– Что ты там такого откопал? Нафига в такую даль пилить?
– Как увидишь, сразу обосрешься, – Мурлокатам мрачно сплевывает на обочину еле заметной тропинки.
– Это я-то?! Да я все части “Кошмаров на улице Вязов” по семь раз пересматривал! – Береза возбужденно облизывает губы всех оттенков радуги.
Разноцветные губы были нашей визитной карточкой среди окрестной шпаны. Чтобы промокнуть влажные кисточки, наши аккуратные девчонки-однокласницы пользовались тряпочками. Нам, мужикам, было лень возиться с тряпками, поэтому мы просто облизывали кисти. О вреде свинцовых белил, жженой охры, окислов хрома и кадмия мы узнали чуть позже.
– Все, пришли...
За скальным уступом прячется маленькая ниша-полупещера. При нашем приближении из ее тени выскакивают и удирают в кусты две мелкие грязные собаки.
– А-а-а-а, твою мать!!!!!
Очевидно, его убили прямо здесь, причем довольно давно. Судя по одежде и остаткам щетины на сползшем лице, когда-то это был мужчина. Но возраст его распознать совершенно невозможно. По крайней мере, на наш взгляд. Он лежал на спине, широко разметав ноги и руки, как морская звезда. В живот ему, как жало иголки в тельце бабочки, была всажена здоровенная ржавая арматурина, навеки пригвоздившая его к земле.
Лицо пышет жаром, в горло настойчиво давят полупереваренные куски докторской колбасы. Все мы (кроме Мурлокатама) с ужасом смотрим на тело, подавляя желание ломануться сквозь кусты. Для нас, 13-ти летних пацанов сытого и глухого застоя, это слишком сильное зрелище.
– Ма-а-а-ть твою-ю-ю-ю! Скорее за милицией!
– Успеется, – Мурлокатам пристально сверлит нас странным взглядом.
– Че? Чево ты с ним собираешься делать?!
– Мля, шашлыки из него жарить и опарышей на рыбалку собирать!... Рисовать я его буду, неужели не ясно? – вытащив телескопические алюминевые ножки, Мурлокатам начинает неспеша оборудовать рабочее место, – Дорисовать надо, пока собаки не сожрали. Или пока не нашел никто. Хотите, оставайтесь. Не хотите, катитесь отсюда.
– Так ты его уже рисовал, что-ли?!
– А то. Нашел позавчера, тогда же и начал.
– Врешь! А ну, покажь!
– Обломись. Когда все нарисую, покажу. Может быть.
– Да иди ты в баню!
– Сам иди. Не надоело малевать гипсовых аполлонов и залапанные венерические сиски? Это настоящая натура, которую так просто не найдешь... Решайте сами. Если вы сыкло и бабы, валите отсюда, и не путайтесь у меня под ногами.
Мы колебались недолго. Даже не знаю, что перевесило – страх прослыть слабаком или подсознательная тяга к табуированному и запредельному. Первым поставил этюдник Береза, от волнения с трудом попадая штифтами в гнезда на корпусе. Потом разложил свой треножник я, а за мной – Пискун. Ошемленные страшной натурой, мы долго не могли начать. Но нервные смешки и тупые шутки постепенно смолкли. Возле прищуренных глаз замелькали карандаши, отмеряя пропорции и стадии. Словно водолазы, мы один за другим с головой провалились в работу.
Береза имел собственную технику письма. Он не делал предварительных карандашных набросков, предпочитая намечать контуры еле заметными штрихами влажной кистью. Его широкие акварельные мазки, с темными высыхающими капельками, напоминали полупрозрачные лепестки какого-то цветка. Он накладывал их в одной ему ведомой последовательности, пренебрегая всеми живописными канонами. Мне всегда нравилось наблюдать, как из хаотичной мешанины его мазков, сначала широких и грубых, затем все более мелких, постепенно выступают контуры будущего полотна. Среди нас Береза слыл авторитетным баталистом и знатоком анатомии. На моих глазах забитый собутыльниками бомж преображался на листе ватмана в павшего воина, преисполненного величия и трагизма. Гнилые дыры с копощащимися червями превратились в заполненные горячей кровью раны. Закопченый и обгаженный скальный пятачкок с осколками битого стекла – в поэтический утес над бескрайним морем. Торчащая из брюшины ржавая хренотень стала похожа на вражеское копье, а лохмотья длинной куртки и бесстыдно полуспущенные штаны – на что-то среднее между стеганым тягиляем и стрелецким кафтаном. Васильев “Рождение Дуная”.
Мурлокатам работал совсем в другой, параноидальной манере. Он сразу писал набело густой, почти неразведенной гуашью. Игнорируя этапы грунтовки и замалевки, он с чистого листа приступал к проработке мелких деталей. Сцену “Три богатыря” он мог начать с тщательной прорисовки шипов на палице Ильи Муромца, безошибочно собирая паззл всей картины из мельчайших мазков. Такую же болезненную скрупулезность я видел только у фламандских мастеров, способных воссоздать во всех деталях крохотную ветряную мельницу на границе горизонта, в самом углу холста. Он творил именно так – согнувшись в три погибели, методично штрихуя полотно тонкой колонковой кисточкой, словно делая карандашный рисунок. Мастер деталей, он и на этот раз не стал рисовать всю композицию вцелом. Вместо этого он разбил ее три крупных плана – голова, грудная клетка и бедро. Из-за этого какое-либо сходство с человеческих телом пропало начисто. Каверны в разлагающейся плоти, глазные и носовые впадины в его интерпретации стали похожи на мрачные инфернальные пещеры, заполненные жуткими монстрами. Покрытые хитином личинки, сороконожки и жуки превратились в обитателей ада в средневековых доспехах. Столь пугающие и реалистичные образы я видел лишь у одного мастера, жившего задолго до Мурлокатама – у Хиеронимуса Босха, в его триптихе “Страшный Суд”.
Пискун, долго метавшийся между кубистами и импрессионистами, между Кандинским и Петровым-Воткиным, наконец-то нашел свое призвание пейзажиста. Меня всегда поражали его работы – не холодные васнецовсвие, и не скучновато-классические шишкинские. Он рисовал подчеркнуто яркие, былинно-лубочные пейзажи, похожие на иллюстрации к древним книгам. У него тоже была своя техника – он предпочитал рисовать пастэлью на широкой наждачке-нулевке. Вот и сейчас, работая рядом с ним, я украдкой наблюдал за его трансфомацией образа. Человека в его видении не было вовсе. Плавные штрихи постепенно складывались в абстрактные останки чего-то, что прежде дышало и жило. Из-под его мелков медленно проявлялись омытые дождями ребра, освободившиеся от бренной плоти. Сама плоть, незаметно перетекающая в сыру землю. Буйная зелень, жизнерадостно тянущаяся к солнцу сквозь каркас из девственно белых костей. Пискуну удалось поймать и передать это чувство. Гениальный символ единства и круговорота жизни и смерти. “В смерти – жизнь”.
А потом мы выросли. Береза благополучно похоронил свой живописный талант, уйдя в торговлю подержанными машинами. Мурлокатам утопил свое жуткое мастерство на дне стакана в матфаковской общаге. Я тоже бросил рисовать сразу после окончания художки, ни разу за эти годы не взяв в руки кисть. Только Пискун стал профессиональным художником. Впитав конъюнктуру, он наловчился малевать и рассылать по занюханным артсалонам массовые штамповки “заснеженных избушек” и “полянок в осеннем лесу”, приносящих небольшой, но стабильный доходец.
Но это было потом. А в то время мы были мелкими, глупыми и ничего не знающими о жизни подростками. Еще не променявшими свой дар на чечевичную похлебку торгаша, манагера, программера и маляра. Совершенно по-разному рисовавшими одну и ту же страшную натуру. Видевшими в Безобразном каждый свою собственную Красоту.