Где ты, верная Банга моей гемикрании? Дай скрюченным болью пальцам обман облегчения в твоём лохматом загривке. Тягуча патока ночи, отпускающая к луне изломанное сознание, проколотое воспалёнными спицами дежурного похмелья, где сны обретают контуры привидений, и одинокая жаба несбывшегося плачет о Лоэнгрине. Фиолетовое веретено сумасшедших норн повисает грязным пятном в опухшем прищуре надменно-растерянного взгляда в никуда. Банга, пусть тёплый смрад дыхания твоей любви даст минутное облегчение от оранжевых нитей горящего вольфрама, Клаусовым пеплом ночного безвременья бьющего мне в висок, а не в сердце. Рвут синапсы синкопы прозрения, и палка Риндзая вдалбливает дежурный коан в голову нерадивого увальня. Увильня. От четырёхмилллионовпятьсотсорокасемитысячвосемьсотдвадцатитрехквадрат-нокилометрового чудища и глобальных зверств (с), от неуклюжести жестяной вибрации ржавого метронома блокадного ego, левитановским голосом вещающем о сдаче очередного Могилёва. Ни анальгетики деланной индифферентности, ни утешение когнитивной дифференцированности, не заглушают этой вопящей инфернальности, кастрирующей любую фертильность духа. Но вдруг из сакрального небытия мальтийских иллюзий, гримасничая масонской артикуляцией, приходит образ. Забор должен быть исписан. Не зря же весёлый Сойер моей пустоголовости взял с меня стеклянный шарик мигрени, как ведьма с русалочки её голос за право чувствовать то, что всегда неразрывно связано с любовью и жизнью. Боль. И пусть ничего, кроме морской пены не увидит свинцовый рассвет очередной безнадёги, я расскажу тебе, Банга, тысяча первую повесть об озере Чад…