В нашем городишке все меня знают.
После того случая, когда за соседом летающий утюг по всему кварталу гонялся – людишки начали относиться ко мне с опаской.
А мне только того и надо. Ну разве ещё - чтоб жрачка водилась.
Впрочем, это я быстро устроил. После дождя из дохлых кошек мне всё Кукуево оброк хавчиком да водовкой стало платить. Зато - никому больше не было от меня никакого беспокойства.
Разве что так, иногда – шутки ради: то у соседей крысы мебель пожрут, то гнус ночью их так закусает, что на улицу как ошпаренные выскакивают.
Потому как – нечего расслабляться, колдуна помнить надо. Помнить и бояться. А бояться – значит, уважать.
Так что жил я как у чёрта за пазухой – сыто, довольно, и спокойно. Народец на улице как меня видел – за три квартала обходил. Лепота. Никто не дерзит, все вежливые. Боятся прогневать. А ежели кто мимо моих окон идёт - глаза книзу опускает, чтоб не проклял. Папка мой покойный – память ему вечная – мною бы гордился.
Пожил я так некоторое время. Всё хорошо, да вот только даже выпить не с кем.
Вот как раз тогда это и случилось...
Докопался до меня очкарик с соседней улицы. Долго клинья подбивал. Всё, бывало, подойдёт, что-нить спросит такое умное, вроде как за жизнь, а у самого – гляжу - коленки трясутся. Я его сначала отшугивал, а потом – дай – думаю – поговорю.
Хоть и никто он, и звать его никак, да что-то взгрустнулось мне. Как-никак два года ни с кем не общался.
Водка у меня всегда водилась. Позвал его домой. Он не испугался. Сидим, значит, разговариваем. Кивает мне, подливает, да всё поддакивает.
- Какой вы замечательный, - говорит, человек. И как вы можете вдруг жить среди такой серости и пустоты с такой-то тонкой душевной организацией?
Как пузырь кончился, так он за вторым сбегал.
И – представьте себе – предлагает мне съездить отдохнуть на природу. Говорит, мол: “Дом у меня в деревне отличный, только я туда редко езжу. Народ там спокойный, дружелюбный, плохим воспитанием неиспорченный.
А вы отдохнёте по-человечески, и приедете оттуда загоревшим, да весёлым”.
Ну – отдохнуть по халяве это, конечно, можно. Да только не настолько я прост, чтобы вот так вот – с бухты-барахты поверить, что кто-то мне что-то предлагает без задней мысли.
Нет – говорю. Хоть ты мне и в друзья лезешь, гад, а я чутьём вижу, что хочешь ты устроить какую-то подлянку. А ну – сознавайся, кто тебя подослал и что ты затеял! А то сам знаешь, что с тобой будет.
Ну он мне только что в ноги не упал. Говорит – клянусь вам – Евгений Витальич, что и в мыслях ничего подобного не держал. Моя – говорит – бабушка – приходилась далёкой роднёй вашему папаше, царство ему небесное – и завещала мне хорошо к вам относиться.
Ладно – говорю – так уж и быть, слизняк, хер с тобой – вези меня в свою деревню. Отдохну. Только если мне там не понравится… И посмотрел на него своим бельмом. Он от страха чуть струю в штаны не пустил.
Через два дня привёз он меня в деревню. Дом оказался действительно большой, только грязный да запущенный. Я велел ему навести чистоту, а сам пошёл пройтись по окрестностям – подышать, значит, свежим воздухом. Ну и в магазин, естественно. Иду себе, гуляю. Вроде всё хорошо. Ворона каркает, чёрная кошка дорогу перебежала, а на душе всё равно что-то неспокойно.
Взял я пару бутылок беленькой, пришёл домой – а там уже чистота и порядок.
Стоит мой очкарик, глаза щурит.
- Всё – говорит – пора мне в город ехать. Заеду завтра – проведаю как-что, а вам – удачного отдыха. Закусочка – в подполе, продукты – в холодильнике, всего хорошего, приятно оставаться.
Прыгнул в машину, завёл, высунулся в окно – кричит:
- Да – забыл сказать. Вы с соседом справа поосторожней, пожалуйста. Говорят, он с нечистым водится.
Дал по газам – только я его и видел.
Вышел я на огород, сел на травку, откупорил фунфырик, да под огурчики-помидорчики его - ах, красота! Только чую – кто-то меня сзади по плечу стучит. Оборачиваюсь, а там – мама родная!
Стоит пень мохнорылый со страшною харей, аж день белый меркнет, на клюшку опёрся, и бельмо – точно такое же, как у меня – таращит.
- Здравствуй, говорит, соседушка. Вот и свиделись. Я ведь тебя, гадёныша, только маленьким видел. Ещё до того, как папка твой обиду мне нанёс смертную.
- Да что ты городишь, паскуда старая? – говорю ему. – Какой ещё папка? Мой папка покойный, таких как ты одним щелчком на тот свет отправлял. Чё припёрся, калоша? Уж не про тебя ли мне говорили, что ты, мухомор, – якобы с нечистым водишься?
А он хихикает так гаденько, ладошки потёр, чуть клюшку не выронил.
- Верно тебе говорили, верно. Это – говорит – я и есть. Деревенский колдун, и имя мне – Кузьма. А в деревне меня Чумой всё кличут.
Твой – говорит – батька – обидел меня сильно. На ногу мне наступил лет тридцать назад.
- Как-никак – говорит - я сынка свово родного проклял за то, что он на меня косо глянул, а уж коль со своей кровью так – дык с вашей-то породой и церемониться нечего. Ну – будут у тебя неприятности, коль пощады молить не станешь, да не искупишь грех родительский. Коль до бати твоего дотянуться не могу – значится, теперь тебе за него и расплачиваться.
- Щаз – говорю – разбежался, плесень. Ты сам свалишь, или поджопника тебе для скорости выписать?
Он, видать, привык на испуг своих-то брать, деревенских. Но тут не на того напал. Взял я его за шиворот, вытащил за ограду и дал такого пенделя, что у него аж валенки слетели. Но посох он из лап так и не выпустил.
Шмякнулся в грязюку, поднялся, клюкой мне погрозил, поорал чего-то, да заковылял в сторону своей хибары.
Допил я беленькую, а тут как раз и вечер наступил. Сижу в халупе, делать – нечего. В деревне – тишина, как будто вымерли все.
Тут вдруг слышу – шур-шур-шур, что-то в печке возится. Взял я прут из метлы, подошёл к печи, скребнул им по заслонке, да сказал слово правильное. Там хрустнуло, и шорох прекратился. Только я к лавке подошёл, сажусь – а она из-под меня как скакнёт, как выпрыгнет, да сверху ножками прямо в грудь!
Не – ну ежели бы дала как положено – тут мне и хана бы сразу случилась.
А я плюнул в неё, да глаз с бельмом защурил. Лавка-то и упала. Не сильно ударила, так – чуть-чуть.
А по чердаку дома топот сильный – гремит, грохочет - домовой идёт.
Хорошо у меня на дне бутылки из–под водки чуть недопитое осталось. Я на дверь плеснул, под порог пол-куска корки ржаной сунул, да с тем и остался.
Стих топот.
Слышу: скряб-скряб. Смотрю – а в окошке чья-то рука маячит. Белая такая рука, тонкая, с длинными, синеватыми ногтями. Силится окно разбить.
Хорошо, что я золотник порошка заговоренного на окна да на дверь насыпал, как батя завещал.
Я как того старого урода увидел – сразу учуял, кто ко мне пожаловал.
А ведь не прост – старый пень! Чуть было не проморгал я самое главное. Вовремя решил оглядеться. А уж с иконостаса на меня морды волчьи пялятся, у одной глаза зажглись, рвётся она из рамы, зубами щёлкает.
Мне оборотышем всю жизнь ходить как-то не очень. Скрутил я пальцы, да и перезмеил весь иконостас двоекратно, как отец наставлял.
Слышу – филин за окном заухал. Ну что же – теперь моя очередь. Знай наших, деревня!
Короче, минут через десять захожу я в соседний дом, навестить старца-схимника.
А старец-то в сенях лежит. Все двери у него нараспашку, посох рядом валяется, трясёт его словно в лихорадке. Глаза закатывает, бормочет что-то.
- Ну что – говорю – плешивый – доигрался?
А тот реально кони двигает – сказать что-то тужится, сипит, хрипит, да не может.
Здравствуй – говорю – соседушка. Дать тебе пару слов вымолвить напоследок?
Тот башкой закивал, я щёлкнул пальцами.
- Ну – говори.
- Внучек – говорит. Внучек – послушай меня!
- Какой я те нафик внучек?
- Извини, - говорит – не признал тебя сразу, родной. Я как проклятье-то сотворил, так сразу понял, что внук ты мне. Я с папкой-то твоим пошутил. Ну – осерчал маленько, ну – проклял слегка, чтобы тот от рака загнулся. Подумаешь – делов-то? Это давнее, - говорит – давай жить мирно, как родственники…
- Ах – говорю – так это ты, урод, моего батю угробил? А вот на-ка тебе!
Выгнулся он, только сипнул: «Кто меня, тот и сам…» - и отправился на службу к чертям, сковородки греть.
А я осерчал. Надул меня очкарик. Заставил деда родного угробить. Ну – теперь – хана ему. Хоть и сволочь был старый пень – а всё-таки родня, да и колдуна обманывать никому не позволено.
Спал я сладко. Снилось, как поквитаюсь с умником. Проснулся – а он уже тут как тут. Приехал, значит. Сидит себе на табуретке у окна, кружку молока мне протягивает.
Я как бельмом-то на кружку глядь – а молоку хоть бы хрен. Не сворачивается. То ли бельм не действует спросонья, то ли молоко заговоренное. А очкастый улыбается. Я на него – зырк, а он знай себе, радуется дальше.
- Спасибо, - говорит, - вам, Евгений, что деревню от колдуна избавили. Он тут всем покоя не давал. Моя бабка сказывала, что ежели один из вас, лиходеев, другого изведёт, то утратит злую силу. Что так смотришь? Впрочем, посмотри-ка ещё – у меня от этого, похоже, ревматизм прошёл. Ага – вот так, вот так… Замечательно. Феноменально! Чувствую себя на десять лет моложе!
Так с тех пор и повелось. Кого не прокляну – у того болезни исчезают. Кого ни сглажу – ему удача идёт. Я уж и сатане чёрные свечки ставил, и землю могильную с прахом грешника ел. Только ничего не помогает. Проклял меня дедушка крепко. Обрек, ирод, на муки райские.
Что делать-то, люди добрые?!