- Мать! Мне надо в душ!
Это старший долбится в дверь.
- Мамочка! Ну, сколько можно! Папа, скажи ей!
Это младшая.
- Один американец засунул в жопу палец!
А это папаша подключился - дразнится.
Нет покоя в ванной. Я выныриваю из телефонного разговора с Нью-Йорком. Не огибаю планету, а иду по прямой - через вязкий слой магмы, расплавленное ядро и опять через магму. Это копия человеческой жизни - тягучее шоколадное детство, вспышка юности и опять густая субстанция, называемая зрелостью. Я выныриваю из прошлого с такой скоростью, что в легких лопаются капилляры. Кессонная болезнь. Кесарево сечение - именно так задыхается младенец, когда его за ногу выдергивают на воздух.
Вот ведь сволочная семейка - напоминают: ты наша и больше ничья. Да ваша, блять, куда я денусь.
Не знаю, что чувствует собеседник на расстоянии двенадцати часовых поясов. Наверное, его тоже кто-нибудь тормошит - сын или жена - и напоминает: ты наш. Но напоследок ловлю традиционные слова:
- Я тебя люблю!
- Это я тебя люблю! - слышит он через тридцать странных, пространных лет...
Мы не виделись два года. Соскучились? – Ничего подобного. Время - гавно. Бывали перерывы и дольше. Расстояние? - Это вообще хуйня. В последний раз встретились в Москве. Огляделись по сторонам и умчались в Питер – там воздуха больше. В поезде соседка вздыхает:
- Какая вы дружная красивая пара! Дети есть?
- Есть, конечно! Мальчик похож на меня, а девочка на папу, - это я вдохновенно вру.
- Нет, оба на меня, - это он вдохновенно врет.
- Понятно, - кивает тетка. - У папы кровь сильнее.
Она намекает на его семитские цвета и на мое отсутствие цвета. Она готова продолжить разговор в сторону замечательных еврейских мужей, но мы удираем в рэсторан.
В Питере я иду в гости к Бродскому. Он ворчит, что зоебала с вероотступником, а я обзываю его жидовской мордой. Традиционно, ритуально, как всегда. Мы с ним - это и есть всегда.
Я считаю ступеньки Исаакия. Он говорит:
- Если я когда-нибудь на тебе женюсь, мы купим квартиру в этом городе.
- Да!
- Ты будешь очень счастлива.
- Да!
- Ты будешь шляться по музеям и писать хуйню в газету. А еще будешь трахаться, с кем только захочешь.
- Да! А ты?
- Я тоже, но мы никому не расскажем. Никто ведь не поймет.
Блять, этого действительно никто не поймет. Были попытки анализа: чего ради он ко мне прилепился? Чего ради я к нему прилепилась?
Вроде в семье культивировался здоровый антисемитизм. Обоснованный, кстати. В первом классе узнала, что дед сидел в тюрьме.
- Хуясе, - говорю маме, - он же хороший! Кто дедужку за решетку отправил?
- Евреи, - отвечает мама, - Перчик, Кройн и третий жид – фамилии не помню.
Ну, думаю, евреи - падлы, блять.
- Покажи мне еврея.
- Так ты их, дочинька, каждый день видишь, их в городе всего два – Герштанский и Клейман.
Песдетс! Один бегает со слуховым аппаратом и собачками в кармане, второй с крылечка дайобывается к проходящим дамам:
- Ви Ггета Гагбо! Скажите, где ваш балкон, я пгиду к вам петь сегенады!
Про Клеймана ходят анекдоты. Является на работу в туфлях не на ту ногу, ему говорят:
- Петр Лазаревич, вы ахуеле так батинки нодевать?
Пиня отвечает:
- Вот Гая, сцуко, непгавильно поставила!
Один раз врача к Пине вызвали. Рая напряглась, нашла в шалмане чистое постельное белье, поменяла. Пиня дождался, пока жена за дверь выйдет, и прямо при враче на простыню насрал. И жеппу пододеяльником вытер.
- Мама, - говорю, - они же не злые! У них такие йобла смешные!
- Не всех смешных немцы перебили, - загадочно отвечает мама.
Ну, ладно, думаю – дождемся настоящих евреев, хуле – жизнь долгая.
В шестом классе появился новенький – длинный, как сопля, уши-локаторы, кроличьи зубки. Саша Горелик. Училка украинского возмутилась:
- Горэлык, чому не хочете вчиты мову - вы ж украинець!
- Нихуйа, – возражает новенький, - я не украинец, я – еврей.
Оборачиваюсь и вижу: пацан вжался в парту, покраснел до ушей, улыбается, но так ему хреново на самом деле… Это ведь какую смелость надо иметь, чтобы в самый застой трясти пятой графой. На Западной Украине, где на улице можно услышать: «Треба москалив та ляхив потопыты в жидивський крови».
Ага, думаю, значит, ты еврей. Посмотрим. Пока присматривалась, одноклассников приструнила, чтобы не вякали на новенького. Сашке не понравились мои командирские замашки, но благодарность осталась. До нашей школы Горелик учился в Самборе Львовской области. Ваще бандеровское гнездо – на дверях квартиры рисовали свастику, дразнили жиденком и пиздили по черному. Так что Сашка попал к нам, как на курорт.
В школе мы тусовались толпой. Город маленький, свистнешь – все сбегутся. Чего про это говорить – дружба не любовь, про нее не расскажешь. Сейчас спрашиваю себя – ну, хоть капельку я Горелику нравилась, типа, как женщина? Да хрен его знает – не замечала. А вот мой папаша прикалывался:
- Слушай, Горелик, когда ты меня называешь «дядей Сегожей» я это терплю, но мои внуки не должны говорить «дедужка Сруль». Ты понял? Так что йебальнег на дочку не раззевай!
Тете Фире и дяде Мише тоже что-то мерещилось:
- Катя харошая, конечно, девачка, но ты женишсо только на еврейке и ниибет!
Какая женячка, блять? Какие внуки? Мы так спокойно расстались после школы, как на автобусной остановке – мне направо, тебе – налево. Уже студентами встретились, и вот тут-то я слегка ахуела – дозрел мальчик, похорошел смертельно, бабы ему глазки строят.
Десять последующих лет он мне писал, звонил, дважды замуж выдал. Водил беременную под ручку:
- Живот не втягивай. Пусть все думают, что мой.
А потом уехал. В Омерику.
Что со мной в тот момент случилось - не расскажешь. Я бы победила всех его баб (мужья с существованием Горелика смирялись сразу, безоговорочно). Меня нисколько не пугало время, но тогда, в 91-м, я еще боялась расстояния - панически. Металась в четырех углах – как теперь, без Горелика?
Зря боялась.
Правда, прилетел он в сибирский город не сразу – только победителем. Для начала подтер жеппу дипломом мединститута, как старый Клейман пододеяльником. Отпахал в Нью-Йорке таксистом, грузчиком, даже слуховые аппараты продавал (привет от Герштанского!). А приехал программистом Чейз-Манхеттен банка. С хорошим таким окладом.
Муж видел Горелика впервые. Хватило пяти минут – дернул водки, отсканировал гостя и ушел в кабинет. Я – за ним.
- Ты чего?
- Беседуйте, однокласснички. Флюидов не чувствую.
А беседуем мы, как придурки:
- Ты у меня красавица.
- Ты тоже хорошо выглядишь, друк.
- Но какая же ты сцука, все-таки, журналюга, блять!
- Почему?!
- Прочитал твою статью в Инете про чеченцев. Нельзя же, Катерина, парафинить целый народ. Что за совковые глупости? Вот я работаю с двумя палестинцами – и ничего, дружим. Люди же разные…
Через год рухнули башни-близнецы. В левой Сашка за 20 минут до теракта пил кофе с круасаном. Это я узнала на следующий день, а
накануне звонила тете Фире. Она ждала сына с Манхеттена – он пешком через мост шел.
- Жив, - говорю, - жидовская морда? Ну, как твои палестинцы?
- А нету, уволились нахуй, чего им тут делать - порвут.
- Чеченцев моих помнишь?
- Помню. Но России как-то привычно, а нам…
- И Омерике твоей сраной теперь привычно.
У нас есть мечта – съездить в город, в котором мы росли. Сколько можно встречаться по столицам – Москва, Питер, Прага, Таллинн. Это наше общее подсознание – надо выяснить, наконец, откуда взялась странная связь длиною в жизнь.
Говорят, дружбы между мужчиной и женщиной не бывает. Всегда замешаны гормоны – с одной или с другой стороны. У меня нихера не замешано – кроме ясного понимания: ты мне нужен, Горелик.
- У меня тем более не замешано! – возмущается Сашка. - У меня на тебя вообще не стоит!
Наши дети родились в один день – моя младшая и его единственный. Кому-то из них через много лет предстоит набрать длинный телефонный номер и сообщить плохую весть.
Ничего страшного реально не произойдет. Подумаешь – ведь не мужа потеряю. Или он – не жену. Семью строишь, в нее вкладываешься, нервы тратишь, потому и рушить не хочется. А тут сплошной праздник. Можно и без праздника прожить. Можно и не запираться с телефоном в ванной, не мотаться на машине времени туда-обратно.
Но ни его мальчик, ни моя девочка, набирая длинный номер, не сообразят, что на другом конце земли телефонный звонок разобьет зеркало. Единственное в мире зеркало, в котором оставшийся в живых видел себя юным и любимым.