«Так, всё, блять, первый нах!» - так думал пожилой декан филфака университета в городе М., плюхая свою исходящую песком жопу на старое, с давно потрескавшейся кожей и теперь выглядящее, как сморщенное ебло столетней старухи, кресло, придя на работу на каких-то пять минут раньше, чем остальной учительский персонал, разные сопливые лаборанты и распутные студентки, готовые делать минет кактусу, но только чтобы получить его автограф по той или иной дисциплине. По-старчески мудро, почти дед, в сером, строгом, как милицыанер, пиджаке, постучал костяшками много повидавших рук по лакированной столешнице в собственном кабинете, на котором какие-то десять-пятнадцать лет назад, похотливо раздвинув ноги, со всей страстью отдавалась ему и, пронзаемая молнией коитуса, билась и рвала в клочья приказы Минобразования симпатичная секретарша Аня.
«Ёбаный удавком, я тебя ненавижу!» - так думал, трясясь от предвкушения и механически набирал адрес на клавиатуре этот пожилой человек, в эти секунды превращавшийся в старую, потрёпанную, нашедшую блестящий ништячок и ревниво, прикрывая его дряхлыми крыльями, озирающуюся по сторонам ворону.
И снова и снова старик видел так полюбившиеся ему кричащие, революционно-оранжевые цвета того, чего ему так не хватало в годы диктатуры, жёсткой цензуры, когда сосед за стенкой, подслушав, как ты трахаешься с женой, мог на следующий день доложить серому дяде, что ты в тёмное время суток нецензурно ругался матом…
Поэтому, когда на университетскую почту пришёл спам с одной единственной ссылкой, прочитав которую, сорокапятилетний преподаватель, подумав что-то среднее между змеёй и жирафом, не удержался – гормоны исследователя взяли своё. И, как говорится, понеслась пизда в рай.
Ефимов Ферапонт Пафнутиевич начал задерживаться на работе сначала на час, потом на два… Дальше – больше. Изобретя легенду, что он решил преподавать по вечерам студентам-вечерникам лекции о ниибаццо древнем и красивом языке санскрите, он засиживался допоздна, иногда мерзко суча ногами и хихикая так, что скрип насквозь ржавой двери казался бы колыбельной. «Это наркотик, так нельзя, надо остановицца, непременно завяжу, только завтра…» - подумал Ферапонт Ефимов и осёкся, поймав себя на мысли, что только что сказал это вслух. «…ОстановиЦЦа…» - да, именно так вслух сказал себе преподаватель и, инстинктивно втянув голову в плечи, ужаснулся оттого, как эти две «Ц» за пятнадцать лет пробили интеллектуальную подкорку головного мозга и засели там так прочно, что слово прозвучало как окончательная, последняя ступень эволюции языка, обтекающее, гармонично и ёмко характеризующая это действие. И ему стало жутко…
Невидящий взгляд профессора уставился в точку и, прорываясь сквозь покрашенные в академичный серый цвет стены, пронизывал время, пространство, материю и пытался достичь скорости света, столь желанной и невозможной, но упирался в одно-единственное слово, всегда приковывающее к себе его воистину сверлящий, испытующий взгляд – «ПОСТУПЛЕНИR».
Опытным, намётанным взглядом скользнув по авторам и числу над текстом, он, безошибочно щёлкнув мышью, замер, и только палец, лежащий на колёсике скроллинга свидетельствовал о том, что человек жив – Ферапонт четал.
На несколько минут превратившись в недвижную статую, старой закалки человек вливал в себя неисчислимые количества незензурщины, матерщины, блядословия, ошибок, глумления, уничижительного и небрежного пойла, так сладко щекотавшим его тайные мысли, о которых не то что сказать, а и подумать раньше казалось ему тягчайшим преступлением.
Получив утреннюю дозу развязного лекарства, профессор откинулся на подставивший свои плечи предмет мебели и глубоко вздохнул, будто запивая только что, не жуя проглоченный кусок сырого, но удивительно вкусного и мягкого мяса. Какие-то десять секунд Ферапонт приводил свои скачущие мысли в порядок, к единственно правильному и обоснованному решению и набрал, а потом увидел ёмкое изречение: «Прачетал. Больше непешы. Йаду.».
Помянув крепким словцом свои старческие геморройные позывы, начинавшиеся с бутылки утреннего кефира, декан встал, прошёлся по пока ещё пустующей аудитории и каждый шаг его звонких каблуков, клацающих два раза, гулко отдавался в стенах здания старой постройки, обладающего великолепной акустикой: «Хуй-як, хуй-як, хуй-як, хуй-як…».
«Хуй-ййааа…», - на полуслове замер напольно-подошвенный оркестр, и, будто выйдя из ступора, доиграл крещендо: «йй..Ак!». «Мудаг!» - зло зарифмовал профессор свой музыкальный ботинок и, стараясь не клацать, поспешил к низкому с подоконником окну – он всегда проветривал помещение перед занятиями…
- Ну?
- Что «ну»?
- Бери за ноги, я что тебе, Геракакл, бля?
- Меня сейчас вырвет…
- Бля, сурок пугливый, нахуй ты вообще пошёл в медицинское?
- (виноватое молчание)…
- Давай, давай, резче, он вонять начинает!
Двери красно-белой машины с лязгом захлопнулись, и, дунув во всё ещё приоткрытые рты спешивших студентов и просто зевак голубым облаком выхлопных газов, она везла ценнейший, но теперь уже совсем бесполезный кладезь информации о культуре и контркультуре.
…А на ещё влажном асфальте, матово отдавая разбавленной томатной пастой, лежали осколки наречий цивилизаций, многоязычные континенты, поглоченные океаном варваризма, правила написания словосочетания «коллежский асессор» и прочие прописные истины, которым больше никогда не суждено было увидеть серую гладь умудрённой годами доски, услышать скрип мела, стократно, скрипом отдающийся в ушах аудитории и отражаться гримасой непонимания в лицах, не обезображенных интеллектом.
…Понемногу толпа начала расходиться, между собой украдкой смакуя все подробности произошедшего, чтобы потом, обдудевшимся в сопли корешам преподнести это в виде забавной истории, над которой они будут ржать минут десять или двадцать, выдавливая из себя: «Ззз-х-хх-аааачч-йё-о-ооккхх-ооосскхк-кттт!».
А когда уже почти никого не осталось на месте недавней и уже ставшей обычной трагедии, двухметровый детина, проходя мимо и слышавший обрывки фраз от разминувшихся с ним сокурсников, взглянув на уже почти успевшее впитаться пятно, дебильно произнёс: «Песдец и ужоснах!» и неестественно засмеялся: «Бугагагагааа…».
Грустно…