Утром я просыпаюсь тяжело и бываю раздражен. Жена, обычно встающая рано, ходит на цыпочках. Одевается, и - на кухню, совершенно бесшумно.
Если будний день, она поднимает меня за час до службы. Умываюсь, бреюсь - вскипает кофейник. Потом обязательные бутерброды: масло на хлеб, сверху сыр. Курить натощак не разрешает.
У меня добрая жена. Никогда, даже мысленно, я не зову ее «женой». А как-нибудь уменьшительно ласкательно. Например, «Косточка».
Когда выпивши, или сильно хандрю, она особенно обходительна. Ни упрека, ни укора, ни косого взгляда. Она способна располагать к себе так, что за чашкой утреннего кофе есть, о чем поговорить, и не злиться, если от недосыпу болит голова. И нам кажется: мы счастливы. Хотя бы потому, что не изведали несчастий.
Как-то в феврале я проснулся раньше жены. Было часов семь, воскресенье, окна только-только наливались синевой. Жена лежала ко мне лицом - голенькая, забавно подвернув голову и руки. Было достаточно светло, чтобы разглядеть лицо, плечи, грудь. Я смотрел на нее и думал, как люблю эту женщину, хотя скуп на ласки и соответствующие слова, и тихо целовал ее русую головку.
В тот день мы собирались навестить в больнице нашего знакомого Караева. Ему чертовски не повезло. Поскользнулся, упал - жуткий перелом бедра.
Караев в возрасте, у таких сращение проходит медленно, и он мучится, психует, лежа на растяжке, и нас встречает безумными глазами, после чего жена, уже дома, тихо-тихо плачет и, чтобы я пожалел, тянется ко мне:
- Пей, пей мои слезки.
А еще в палате с Караевым лежит парень. Молодой, мой ровесник. Что-то неправильно срослось у него после перелома, его оперировали, ломали кость. Он целыми днями стонал, а когда приходила сестра, чтобы вколоть успокоительное, Караев пугливо смотрел на нее и отворачивался.
Жена говорила сестре: не показывайте больному шприц. Но та словно не слышала. И жена начинала метаться между Караевым и стонущим парнем, а когда уходила сестра, вообще норовила остаться, жалостливо поглядывая на меня.
- Ты подумай, о чем говоришь, - вразумлял ее я. - Сиделка! Им же это… утку подставлять надо!
- Ну и что, Дундук? Что ж в этом такого? В противном случае сестру позову.
- А работа? А дом? А я, наконец? Кто все это делать будет? Пушкин?
- Я справлюсь, я сильная.
Я потом махнул рукой. Будь по-твоему. Жалко все же Караева. И того парня. Но зав отделением не позволил. Когда я вошел к нему и изложил просьбу жены, он непреклонно заметил:
- Еще чего! В мужской палате, совершенно посторонний человек? Увольте!
***
Едва я коснулся ее щеки, она вздрогнула, откинула руки, заторопилась, сбрасывая одеяло.
Я остановил. Она снова легла, крепко прижавшись ко мне и спрятав на груди голову.
Так мы лежали долго, словно согреваясь.
Минуты обоюдного покоя столь редки и столь значительны для нее, что она, верно, не думает о больнице, о последнем часе, который, конечно, обернется торопливыми сборами и моим недовольством, хотя, несомненно, я и только я удерживаю ее в постели.
В последнее время я не находил себе места. По ночам меня мучил один и тот же сон: кусочек реки, которую наяву я никогда не видел, узкое мелкое руслице, бугорки перекатов, желтая степь кругом и желтый пожухлый камыш.
Когда я просыпался и вспоминал этот сон, хотелось стонать и скрежетать зубами. Меня изводила эта картина. Жена наклонялась ко мне - и я видел ее совсем иной, не такой, к которой привык. Ни малейшей тревоги в ее глазах, только ласка и нежность, словно я дитя какое, и меня нужно побаюкать, успокоить и дать конфетку.
Однажды ее взгляд, ее голос настолько меня поразил, что я, кажется, стал догадываться, откуда это и следствие чего.
Еще до свадьбы она забеременела. Зная мое отношение к «преждевременным» детям (тем, что рождаются некстати, когда у тебя ни кола, ни двора, ни копейки денег), она втихую сделала аборт и три дня отлеживалась в больнице, сообщив мне в записке, что уехала к матери. Может, все и осталось бы в тайне, однако, когда она вернулась и не подпускала к себе, я вроде что-то заподозрил. А потом, заметив как-то вечером ее набухшую грудь, все понял.
Физически она находилась в мучительном состоянии: молоко шло, а кормить им было некого. Она сцеживала его в стаканы, а я, видя все это, умирал от страха и презрения к себе.
Тогда мы не подозревали о последствиях. Жена сказала, что впредь будет осторожной, что обязательно родит мне мальчика или девочку, как только я пожелаю.
Увы!..
С мыслью о невозможности иметь своих детей я постепенно свыкся. В конце концов, не мы первые, не мы последние. И, слава богу, мир наш еще устроен так, что для кого-то дети обуза. Со временем, думал я, мы примем чью-то обузу на себя, и будет на кого излить нашу любовь.
Как-то по осени пошел на футбольный матч, хотя терпеть не могу эту игру и не понимаю болельщиков. Просто в окружении бурлящих страстей вроде отвлекаешься от невеселых дум и не чувствуешь себя одиноким. Я не смотрел сам матч, пытаясь, как всегда, расслышать «застадионные» звуки - живущего своей жизнью города. И вдруг уловил тонкий детский голосок. Он слышался внятно и даже, казалось мне, настойчиво, продираясь сквозь шквал рева и свиста болельщиков.
- Папа, это воробей, да?
Я оглянулся. Маленький белобрысый пацан в бейсболке теребил за рукав ошалевшего родителя. А прямо у его ног скакала отчаянная птаха.
- Да, сынок, - почему-то сказал я мальчишке, - это воробей.
И мальчишка внимательно посмотрел на меня.
Со временем этот эпизод притупился в моей памяти, и я вспоминал о нем уже с меньшим отчаянием, а потом и вовсе равнодушно. Жена словно чувствовала возникшую в моей душе пустоту, и ни сном, ни духом не напоминала мне о прежних моих порывах, тихо печалясь и ничем не выдавая свою тоску. Но странное дело: с каким бы методичным равнодушием я не вытравливал из памяти мальчишку, перед глазами оставался его внимательный, почти бесовский взгляд, будто тогдашней, брошенной с отчаяния фразой, я признался в своем отцовстве и одновременно струсил.
- Зачем, - упрекнул я жену, - зачем ты сделала этот проклятый аборт?
Она посмотрела на меня. И мне вдруг почудилось, что оттуда, из ее бесплодной теперь глубины, глянул этот мальчишка.
- Я глупа, Дундук, я так глупа. Давай ты женишься на другой…
- Дура! - в сердцах ругнулся я. - Грош цена дешевым твоим порывам!..
Она не обиделась.
- Я честно, Дундук… Я честно этого хочу.
Неожиданно для себя я стал бояться вечеров - тягучих, пустых, с ожиданием ночи, последующих будней с обычным коловращением жизни. Чего я ждал, чем мучился, о чем думал? Какое такое событие, важное или тоже будничное, о котором быстро забывают, ввернется в нашу жизнь, разнообразит или осветит ее краешком света? Этого я не знал. И только боялся. Боялся вечеров, боялся сна, боялся горького пробуждения. Это пробуждение, чувствовал я, наступит около трех утра. Я проснусь в совершенно пустой комнате со стучащими висками. Встану, подойду к окну, раздвину шторы. И, изнывая от тоски и пустоты, вдруг оглянусь вокруг и обнаружу, что любимой и хорошей моей в этой комнате нет. Брошусь в коридор, на кухню. Присяду, заметив сапоги ее и шубейку со вздохом облегчения. Вырву с корнем двери ванной, туалета, и, не найдя ее там, в вязком этом кошмаре перерою весь дом, обзвоню милицию и морги, а потом сойду с ума от мысли, что больше ее не увижу.
- Не хоти, не надо хотеть этого, - твердил я с паническим ужасом по утрам и беспокойно засыпал, крепко держа ее за плечи. «Нам ведь нет и сорока, - мыслилось мне во сне, - и наша комната еще наполнится детскими голосами».
***
Я осторожно выскользнул из-под одеяла, нащупал тапочки и все же чем-то грохнул, пока пробирался на кухню.
За окном стояло ясное морозное утро - из тех, что пахнет арбузной коркой. На подоконнике - приготовленная женой для больницы снедь. Отдельно для Караева. Отдельно - для парня.
Что-то вроде ревности коротенько шевельнулось во мне.
Мы лишь однажды говорили с ней на тему измены. И то - по моей инициативе, когда я позволил себе по отношению к ней довольно жестокую шутку.
- Ты знаешь, - спросил я ее, - почему мужчина может изменять женщине, а женщина - нет?
- Я никогда не думала об этом, Дундук. Зачем мне это?
- Ну, все-таки.
- Не знаю. Почему?
И я рассказал ей, как мало-мальски грамотный мужчина определяет последствия чужого «вторжения» в женский организм.
- Для этого достаточно положить ладонь на низ живота и выдержать прикосновение в течение четырех минут. И все становится ясно.
Пару раз я предлагал ей пройти тест на измену. Она покорно вытягивалась на кровати, подбирая к подбородку подол ночной рубашки, и с любопытством ждала окончания моих манипуляций. Но мне, по сути, было достаточно ее готовности выдержать испытание.
Помню, как-то она задержалась с работы. Телефоны ее молчали и наш, домашний, молчал, хотя обычные сроки ее возвращения вышли. Я пытался смотреть телевизор, одновременно читая газеты. Мысли крутились вокруг ее уютной конторки, где много цветочков в горшках. И - моя жена, одна на дюжину мужиков.
Я даже припомнил, как выглядит сослуживец, сидящий за столом напротив. Самоуверенный юнец с хорошо подвешенным языком. Такие не оставляют женщинам шанса думать и контролировать себя.
Я представил его каждодневный, мимоходом скользящий по моей жене взгляд. Иногда их взгляды встречаются. А иногда, когда он находит повод подойти вплотную, со спины, и склониться над ней для сверки будто бы цифири, - «встречаются» уже случайные прикосновения. У юнца плывут мозги от запаха женского тела и воровато подсмотренного разреза груди.
Отшвырнув газету и, не выключив телевизор, я рванул на такси в ее конторку на другом конце города в полной уверенности, что убью сначала юнца, а потом ее. Но по дороге чуть поостыл. И в конторку входил уже без какого-либо решения. Брякнул что-то про позднее время и неработающие телефоны, когда вся дюжина мужиков и моя жена оторвались от своих бумаг и вопросительно уставились на меня. Жена, помню, даже обиделась, когда я объяснил, что иных намерений, кроме как проводить до дома, у меня не было.
- А мне показалось, ты ревнуешь, - огорченно вздохнула она, - у тебя было такое необычное выражение лица.
Не знаю, что находило на меня в такие дни, вернее ночи. Я подолгу вслушивался в ровное ее дыхание, стараясь собственным глубоким вдохом вобрать в себя тепло ее тела, запах волос и легкий яблочный аромат, который всегда витает вокруг нее. Она словно бы чувствовала на себе мой пристальный взгляд, приоткрывала глаза и вновь засыпала, плотнее прижавшись ко мне. Что-то отвечала сквозь сон на мой шепот, подсовывая вечно холодные ступни под мои ноги, а я с трудом боролся с желанием сгрести ее в охапку до хруста костей.
И все-таки она просыпалась окончательно. Мы молча, насколько позволял сумрак, вглядывались в лица друг друга. А, может, только вглядывался я, узнавая ее по каким-то для себя необъяснимым признакам. И замечал, как увлажнялись ее глаза, почти черные в темноте. И как бежала слеза - со скулы на подушку.
Я утыкался в ее грудь, простреливаемый до колен легкой дрожью, и она молча перебирала мои волосы на макушке, словно я опять увидел во сне кусочек несуществующей реки. И я чувствовал, что она раскрывается подобно раковине. Что учащается ее дыхание. Что под кожей разгорается пожар и перебегает с ее тела на мое.
В такие дни (и ночи) мне казалось, что мы проживем с нею долгую жизнь. И умрем в один день.