Родильное отделение четвертого абортария-роддома выглядело, как прифронтовой госпиталь на амазонской войне. По полутемному неприятного голубого цвета коридору суетились непонятные серьезные женщины в серых халатах, невыносимо пахло медикаментами, а из палат разрывали уши истошные крики рожениц. Во всех без исключения помещениях горел липкий желтый свет, добавляя в стерильные, вылизанные хлоркой и кварцем комнаты какое-то захолустное запустение. Во всем, несмотря на продиктованное рабочей необходимостью суетливое внимание акушерок и медсестер чувствовалось какое-то жутчайшее, скорбное одиночество. При ближайшем рассмотрении госпиталь преображался в штамп-завод.
Вот есть мать, а внутри нее дитя, и больше никого. Обслуживающий персонал – не люди, а роботы-автоматы, принимающие механическими лапами присосками свежеотштампованый на конвейере человеческий плод. Они отмоют его, смажут машинным маслом и обернут в видавшие виды упаковку с черными штампиками заведения и бурыми пятнами неотстиравшейся крови. Да, это был бы завод, если не пронзительное ощущение чужой острой боли, постепенно приводящее в апатию. Какой-то получается пошлый и заезженный каламбур – «фабрика боли».
Вот в этом воющем на один дикий, безнадежный лад, женскими и детскими голосами заведении, я оказался за три часа до рождения сына. Он был рядом, в своей матери, лежащей на одном из исцарапанных сотнями рук акушерских столов. Я сидел в коридоре и прислушивался к крикам, стараясь вычленить из хора тот единственный, ради которого я буду жить еще какую-то часть жизни, меньше пить и приходить домой значительно раньше.
Я еще любил свою жену, и уже любил своего сына. Мысль о том, что один сейчас пытается разорвать ради своей жизни другую, была навязчива, как прикормленная бездомная собака, и лезла в каждый закоулок моей больной головы, куда бы я не пытался спрятаться и, как бы я не пытался ее отогнать. Сегодня, насрав на показной скептицизм, цинизм и богохульство, я верил во всех богов одновременно, во все приметы и заговоры, скрещивал пальцы, крутил фиги и поминутно сплевывал через левое плечо. Хотя честно сказать слюней в высохшем горле не хватало.
- Который тут папаша!? Иди, посмотри на свою, скоро последние схватки начнутся.
«Моя» лежала в чужой ночнушке на деревянных нарах, оббитых кожзаменителем. Говорить она не могла, только протяжно, как-то по-деревенски, по-бабьи полной грудью стонала, пытаясь вместе со стоном выдавить из себя невозможную боль. Она рожала уже 12 часов. Я где-то слышал, что если нормальный человек испытает боль эквивалентную родовой в момент загнется от болевого шока, еще я слышал, что роды так же приятны, как кол, загнанный со всей дури в спину. Сейчас сказать этого своими белыми, как у покойницы губами она не могла. Вместо нее об этом говорили в кровь искусанные запястья. Минуты две я смотрел ей в лицо, умаляющее о помощи, и не мог отвести глаз, стекленеющих, и наливающихся влагой. Началась очередная схватка. Она буквально выкрутила мне руку, всем телом, как шланг, наполняющийся водой извившись на акушерском столе. На моей руке остались бордовые кровоподтеки.
- Хорошо, что пришел. Хотя уже поздно. Я уже не могу. Лучше умереть. Я думаю, это не кончится – наконец выдавила «моя» сипло и едва слышно.
- Все будет хорошо, уже недолго, врачи помогут… - понес я ту бесполезную чушь, которую, каждый идиот считает своим долгом излить в подобной ситуации.
- Ничеееееего не будет!!! Я зззззздохну здесь!!! – с ненавистью вырвало ее словами – Зачем только я согласилась!!!? – ее опять перекосило в схватке с монстром рвущимся всеми силами наружу.
- Папаша, давай, уже, вали уже отсюда, ты сейчас мешать будешь – ровным тоном проговорила акушерка, и к ней – Давай, девочка, работай, работай…
Оглушенный я шел по коридору. Как в какой-то компьютерной игре текстуры расплывающихся стен скользили по моим глазам, иногда открываясь дырами дверей. Вот удивленная роженица, прыгая на каком-то огромном шаре силится понять, откуда здесь взялся незнакомый мужик. Вот медсестра торопливо прикрывает дверку палаты, но я краем глаза вижу раздвинутые ноги и огромный живот, заканчивающийся бритым лобком. Вот уборщица машет мне спустившейся перчаткой, и что-то говорит вслед…
--------
Я сижу в родовом отделении, и как муравьев убиваю в голове глупые мысли: «в прошлом году акушерка отрезала фалангу на руке новорожденного» - давлю ее большим пальцем; «если плод доставать щипцами, велика возможность идиотии» - размазываю по поверхности; «каждые 10 родов в России кончаются летальным исходом»; «при осложнении врачи пытаются спасти в первую очередь мать, а не ребенка»; «в последнее время процент абсолютно здоровых среди родившихся ниже пяти» - весь это хлам, я с трудом, но безжалостно уничтожаю, но мгновенно появляется новый и новый… Я уже не слышу ни криков, ни стонов, я не хочу курить, ни хочу есть, не хочу спать, я даже не хочу, чтоб все это как можно скорее кончилось! Я сижу и как муравьев давлю глупые мысли.
- Эй, давай быстрее! Родила твоя! Пацан! – выдергивает как рыбу за драную губу из оцепенения, как из проруби меня чей-то голос.
Я забегаю в палату – на полу кровь. Чуть выше – глаза моей жены. В них спокойствие и облегчение. Улыбки, улыбки, улыбки, улыбки. Автоматы, оплавляя отчужденность, как контакты, постепенно превращаются в людей. Это - добрый врач. Это - девчонка акушерка, она любит детей. Это – анестезиолог, он не дает обезболивающего, потому, что так надо. Это – медсестра она… она медсестра. А это! Черт подери, бляаааа!!! Еб вашу мать, святители небесные!!! ААаааааааааааааааааааааааааааааааааааааа!!!
Это мой! МОЙ сын!!!
Охуительный. Я плачу. Я плачу от счастья, и моя жена плачет от счастья. Никогда Мне не было так хорошо. ТАК ХОРОШО.
Мальчик орет, как резанный, пялит глаза, и корчит желто-красную рожу. Я увидел это лицо одним из первых. И я не отдам его никому.