Багряное солнце утонуло за горизонтом, и ночь мягко и незаметно вползла в старую хрущевку, распустив по паркету длинные чернильные языки теней. Тени бесшумно осели в затянутых паутиной углах, заклубились в коридоре и замерли вязкой, почти осязаемой стеной; ринулись, было, на тесную кухню, но отпрянули, испуганные тусклым светом потрескивающей лампочки, и в ожидании замерли на пороге.
Николай Савельевич поставил на грязную плитку алюминиевый чайник, включил газ, и сел на покосившийся табурет, подкрутив громкость на радио. Ведущая хриплым, голосом, искаженным порванным динамиком, вещала о новостях далекой и призрачной столицы. Николай Савельевич со скучающим видом слушал, подперев подбородок кулаком и глядя через мутное стекло во двор. Там, в сумерках, на детской площадке с ракетой посередине собралась компания молодых парней из соседнего дома, прогнав игравших там детей. Молодежь пила дешевое пиво, слышалась музыка из переносного магнитофона, изредка сквозь далекий бормочущий ропоток их голосов прорывался заливистый девчачий смех и визг. Пенсионер, слыша эти столь далекие, полные радости и жизни звуки, только угрюмо вздыхал и почесывал тыльную сторону ладони с наколотыми на ней солнцем и чайкой, вспоминая свою молодость, давно подернутую плотной дымкой прошедших лет. Глаза его увлажнились от внезапно нахлынувшей тоски, когда он вспомнил жену, веселых и резвых детишек, которых он по очереди катал на шее в этой же квартире, а они бегали вокруг него, резвясь и смеясь. Дети давно уже выросли и завели своих детей. А жена… Жену Николай Савельевич похоронил четыре года назад на ее родине. Маленькая деревенька вдалеке от крупных городов и асфальтированных артерий страны когда-то выпустила из своих материнских объятий маленькую, еще несмышленую, белобрысую Ульку, а спустя шестьдесят лет приняла обратно Ульяну Степановну, навсегда забрав ее, бледную, безмолвную и холодную, в свой жирный и податливый чернозем.
Металлической трещоткой заверещал в прихожей телефон. Николай Савельевич, чертыхнувшись, поднялся со стула и, ковыляя, нырнул в залитый тенями, пропахший кислым борщом и старческим потом телефон. В темноте он наощупь побрел вдоль стены. Аппарат звенел, не замолкая, и было что-то в этом назойливом звуке до глубины души противное Николаю Савельевичу, и каждый раз, поднимая трубку, он испытывал омерзение, схожее с чувством, когда берешь в руку скользкий, склизкий клубок рыбьих внутренностей. Но не ответить было нельзя - старик знал, что тогда будут названивать без конца. Всю ночь, пока заспанное солнце не прогонит тени из квартиры. В такие моменты Николай Савельевич жалел, что старость забрала у него только зрение, заставив носить очки со стеклами толщиной едва ли не в палец. Иногда у него возникали мысли, что было бы лучше потерять слух, чтобы не слышать этих вечерних звонков. Дрожащая рука нащупала угловатые изгибы трубки, сняла ее с рычажков и поднесла к уху. В трубке звенела тишина.
- Да? – гаркнул он, и на секунду почудилось, что от его резкого, как вороний крик, голоса тени шарахнулись в разные стороны.
- Коля? Привет, Коленька! Как дела у тебя? Почему не звонишь совсем? Забыл про нас, подлюка старая? – затараторила трубка голосом Лиды, младшей Улиной сестры из той же деревни. Лида была тучной теткой преклонных уже лет с вечной широкой улыбкой, обнажавшей плотный ряд удивительно белых для ее возраста зубов, с сильными не по-бабьи руками, и озорным характером. Всю мужицкую работу по дому делала она с тех пор, как помер ее зять – разбился пьяный на машине, оставив вдовой жену с двумя дочками на руках. Лида тогда переехала к ним – помогать воспитывать девчонок, да поддерживать дом в порядке. И, надо заметить, справлялась со своей задачей с удивительной легкостью. В свои шестьдесят пять, она и дрова колола, и таскала ведрами воду из далекого колодца, и водила коров на выпас, по вечерам загоняя их хворостиной во двор, и успевала помогать внучкам с уроками до возвращения Надежды, которая приходилась ей дочерью, домой с работы. Николай Савельевич с женой раньше частенько ездили к ним в гости – всего ночь пути на поезде. Особенно старику помнился Лидин самогон, настоянный на одной ей известных травах. Самогон был тягучим, цветом темнее коньяка, пился легко, оставляя легкий привкус шоколада и мяты на языке, но с ног сносил буквально с трех рюмок.
Голос в трубке не унимался:
- Николай, это не дело! Мы тут, значит, переживаем, волнуемся, как ты там, что ты там, а ты и в ус не дуешь! Хоть разочек бы позвонил, скучаем же по тебе. Или письмишко бы начеркал. Хотя нет, лучше звони, сейчас почта такая, что письмо-то хрен дойдет. Ну, чего молчишь-то? Внучки, так те вон постоянно спрашивают: «Где деда? Когда позвонит?», а ты… Эх, Коля, Коля… Стыдно должно быть, не чужие ведь люди тебе, должен понимать, что переживаем тут. Я ж тебе сто раз уже предлагала: приезжай к нам жить, что тебе в том городе-то? Дети с внуками, небось, и дорогу к деду забыли, не навещают ведь. Можешь и не врать, что навещают, знаю я все. У самих уже семьи, куда им до тебя, старика-то. Так я ж чего говорю: приезжай к нам, вместе с тобой тут уже и доживем свой век, можно подумать, долго осталось. Тут-то хоть старость встретишь в тепле и уюте, а не в квартирке своей холодной. У вас там уже осень, поди, наступила? Холодно, за хлебом хрен сходишь. А у нас тут и зимой не шибко дует, только снежок ляжет, а морозов-то и нету. А летом – так вообще красота: солнышко, зелень, тепло, птички поют. Летом на речку все ходим купаться каждый день. А у вас что? У вас и лета-то нет, ветрище дует круглый год, и дождь хлещет. Я-то знаю, сама там жила. То ли дело у нас в деревне. Да и, помрешь когда, похоронят по-человечески. А там, случись что, так и всполошатся твои родственнички, только когда соседи вонь трупную почуют, прости Господи. Грех, конечно, такое говорить, но ведь у вас же в городе так оно и есть. Дети поразбежались, кто куда, дай Бог, внуки навещают, да и то я сомневаюсь. Да и жизнь у вас там – не сахар, скажу я тебе. Загазованность, да и климат опять же – в нашем с тобой возрасте, Коля, по поликлиникам бегать замучаешься в таких условиях. А ты ведь сам знаешь, какие нынче поликлиники – не лечат, а калечат. У нас всяко получше: и воздух почище, и климат помягче, да и еда. Ты ж там что ешь? Консервы с яйцами? Коль, ты ж и готовить-то себе не можешь, а тут дом полон баб, всегда сыт будешь, да и у нас домашнее же все: яички, молочко парное, мяско, курица. Я на днях сала засолила килограммов пять. Хочешь, тебе посылочку отправлю? Меня Надюха в воскресенье на почту повезет за пенсией, тогда и отправлю. Но ты все равно лучше приезжай, Коль. Скучаем мы по тебе, да и самому же польза одна. Да и тяжко нам тут, одни ведь бабы в семье. Забор покосился, подровнять некому. Три дня назад Ваську-комбайнера просила, так он, зараза, деньги вперед взял, а теперь пьет четвертый день где-то, жена уже все ноги истоптала, ищет его, найти не может. А еще крышу покрыть надо, подтекает на веранде, но это дело не срочное, найдем, кто поможет. А ты все равно приезжай. Мы ж родня с тобой. А ты у нас один остался. Девки-то мелкие без отца растут, Надюха о замужестве и думать не хочет. А девчонкам надо, чтобы мужчина был в семье, чтобы защитник был, да и просто свою долю воспитания давал. А то вырастут в мать - я ж ее тоже одна растила, вот она у меня и избалованная. Ленька жив был, так хоть держал ее в строгости, да и девчонками занимался. А теперь ее дома-то хрен увидишь, все на работе своей. И ведь, черт ее знает, чем она на работе своей занимается, не говорит ничего. Утром уезжает куда-то, к ночи возвращается. Я ведь, Коль, боюсь, что она уедет так однажды и не вернется. Не для нее эта жизнь деревенская. Она баба молодая, видная, что ей тут пропадать. А девочки для нее груз. Ты не подумай, любит она их, я вижу, что любит, но ведь ты сам знаешь, Коль, на что люди могут пойти ради своего счастья. Грешно говорить, но ненадежная она. А ненадежная, потому что мужика в доме не было. А так ты к нам приедешь жить, и Надьку приструнить сможешь, и с девчонками заниматься будешь. Они ж тебя любят и слушаются во всем, сам помнишь. Нужен ты нам, Коль. Да и мы тебе нужны, чего уж там. Стареть вместе сподручнее, понимаешь? Приезжай, бросай свою квартиру, или детям отдай, нехай делят. Хотя нет, они там за нее глотки друг другу поперегрызут, ей-богу. Можешь завещание заранее написать и с собой взять. А можешь продать ее, мы на те деньги пару свинок еще возьмем, да девочкам на учебу отложим, сейчас образование дорогое больно, а нам с тобой деньги-то и ни к чему уже. Хотя, что это я, твоя квартира, тебе и распоряжаться, но я советую, как лучше, сам знаешь, что я тебе зла никогда не желала. Да и хер с ней, с квартирой, будь она неладна. Ты, главное, сам приезжай, Коль. Ну что ты как ребенок, в самом деле? Всё мы тебя уговаривать должны. Собирайся, ждем тебя. Так всем лучше будет. И звони, главное, не забывай. А то переживаем. Все, Коль, целую, буду прощаться. Не клади трубку, тут Надюха подошла, тоже поговорить хочет.
-Дядь Коль, дядь Коль, - защебетала Надежда. – Чего не звонишь-то? Мы ж, поди, переживаем, правду тебе бабка говорит. Кто ж его знает, что там с тобой, ты хоть раз в пару дней звони на минутку, дома завсегда кто-то есть, да ответит, и нам в радость твое внимание. Бабулю не слушай за меня, привирает она. Я в школе работаю в райцентре. Детишек из начальных классов чтению, правописанию да арифметике обучаю. Я просто сразу два класса взяла – первый и третий, поэтому обе смены в школе отсиживаю, а потом еще остаюсь работы их проверять, чтобы домой не таскаться с ними. Сашка с Маринкой, вон, тоже в той школе учатся, только я их к себе в классы брать не стала, чтобы не расслаблялись. А то они у меня, сам знаешь, способные, да ленивые – жуть. Домашнюю работу хрен заставишь сделать, зато, если постоянно нагоняи им устраивать – отличницы, что ни на есть. У них же в этом возрасте какой интерес – гулять до посинения, да варенье втихомолку тырить из погреба. Недавно, представляешь, залезли туда, а вместо варенья открыли банку с винищем, которую баба Лида еще в прошлом году закатала. И отпить-то толком не успели, обрыгались обе, прости Господи. И смех, и грех ведь. Дурочки несмышленые, божились потом, что к спиртному никогда в жизни и пальцем не прикоснутся. Но это ж детство, мы все так в детстве родителям обещали, сама, помню, отцу, царство небесное, говорила, что ни граммулечки никогда не попробую даже, так это все до первой нормальной гульки было, как мы упились тогда в восьмом классе портвейна – стыдно вспомнить. Отец тогда меня по всему двору наутро хворостиной гонял, а мать смеялась, остановиться не могла. Ладно, что я все о прошлом, о настоящем же думать надо. Ты, дядь Коль, действительно приезжай-ка к нам, мы ждем тебя, все думаем, когда ж ты уже одумаешься. Ну что там тебе в твоем городе? Ни друзей, никого, дети – и те, небось, не заглядывают. Так ведь? Ты хоть на лето приедь, ей-богу, сам уезжать не захочешь, тут же рай самый настоящий, а не деревня – солнце, речка, у нас смородина растет, какая хочешь: красная, черная, белая. В прошлом году крыжовник посадили, прижился, разросся, так в этом году уже и не знаем, куда девать его. Коровы у нас, а это парное молоко всегда, и кислое ставим, тебе в твоем-то возрасте такие продукты ведь в самый раз будут. А бабы Лиды самогон помнишь? Так это ж у нас теперь самый лучший самогон считается не только в нашей деревне, а еще и в райцентре. Кто пил, говорят, что по вкусу – вылитый виски, не помню только, какой, но про дорогую марку какую-то говорили. Вот бабушка-то у нас, оказывается, какая мастерица. Вот скажи мне, дядь Коль, где ж ты все это в городе-то своем возьмешь? У вас же там все консервированное и сублимированное, страсть, как вы это едите вообще. Язва у всех через одного, тебе-то вообще такое нельзя с твоим гастритом, не дай бог, в больницу еще сляжешь. Приезжай, будет тут тебе и пища здоровая и отдых на старости лет, не пожалеешь ни на секунду. Бабка тебе про посылку говорила – это, да, я сама тебе завтра ее отправлю, там сала кусок, мы свинью забили на прошлой неделе, к нам приезжала родня с Иркутска аж, тоже, кстати, про тебя спрашивали, говорят, и с ними ты связь не поддерживаешь. Неправильно это, дядь Коль, не чужие же люди. Так, о чем я? А, свинью, говорю, забили, а сало бабуля засолила, обваляла в чесноке и гвоздике, и тебе самый большой кусок отложила, так что жди посылочку через неделю, хоть угостишься. У нас-то, ясное дело, такие лакомства каждый день – не редкость, а тебе приятно будет, побалуешь себя. И серьезно говорю – перебирайся к нам. Дом большой, места всем хватит, если ты за жилплощадь переживаешь. Ладно, если не навсегда, так хоть на лето приезжай, и внучков с собой бери, пусть отдохнут от суеты городской, им тут тоже понравится. Сверстников их тут уйма, будут гулять, рыбачить вместе. По вечерам тут дискотеки у нас. И не так, как в других селах – там все только и знают, что самогонку жрать, и морды друг другу бить. А тут такого нет, все ребята хорошие, дружные, как мы были. Нет, ну бывают и здесь инциденты, вон, месяц тому назад ингуши приезжали с райцентра девок цеплять, но у нас тут такие проблемы вмиг решаются, шиш им на постном масле, а не девки. А то ишь, удумали. Да ты, если внучков возьмешь, то не переживай – тут никто их в обиду не даст. По сколько им уже? Лет по пятнадцать? Бери с собой, даже не раздумывай. Что их, родители разве с дедом не отпустят? Не поверю никогда. Так что ждем вас.
Вот, тут Сашка просит с дедом поговорить, не вешай трубку, я ей сейчас передам, секундочку.
В трубке зашуршало, что-то щелкнуло, и на секунду сердце старика замерло от радости – связь оборвалась! Но нет. Обрыва не произошло, и в трубке уже слышался голос Сашки:
- Деда, деда, привет! Как ты там? Ты приедешь? Деда? А ты научишь меня на велосипеде ездить? Ну, когда приедешь. А на рыбалку будем ходить? Червей мы с Маринкой будем копать, ты только ходи с нами, тебе понравится, мы окуня ловим, а бабушка жарит его потом – вкуснотища. Только, деда, вставать рано надо, мы засветло аж встаем и с мальчишками едем на великах на речку или на пруд. Ну, точнее, они нас на багажниках возят. А так и ты с нами будешь ездить. Будешь, деда? А Барсика привезешь? Мама говорит, что не привезешь, но ты привези, мы его с Манькой подружим, она добрая, кошек любит, Барсику не сделает ничего. А то я хотела котенка у Миши взять, он отдавал, а мама не разрешила. А если ты привезешь Барсика, она ничего не скажет. Привезешь ведь, правда? Деда, приезжай, мы очень соскучились. А ты же будешь помогать нам уроки делать? Такие задания сложные в третьем классе, я математику не понимаю, умножение особенно. А ты же умный, ты все знаешь, правда? Приезжай, пожалуйста, ну, дедаааа… - заканючила трубка.
И Николай Савельевич, стоя в коридоре, облокотившись на тумбочку, окруженный вязкими тенями, ответил внучке:
- Пошла на хер! И бабка твоя пошла на хер, и мать!
Трубка замолчала, словно в замешательстве. Через несколько секунд снова раздался Сашкин голос, только в этот раз он звучал испуганно и недоуменно:
- Деда? Ты чего, деда? Не ругайся, пожалуйста, я боюсь, когда ты ругаешься…
- И бойся! Нечего мне названивать! Отвалите!
- Деда... – в трубке послышались всхлипы и сдавленные рыдания. – Деда, ну не ругайся, пожалуйста, мне страшно. Почему ты ругаешься, я тебе ничего не сделала… - всхлипы перешли в громкий плач.
Старик стоял, тяжело дыша, горло сдавила тяжелая багряная ярость. Когда плач чуть поутих, он прохрипел в трубку:
- Никогда больше сюда не звоните. Никогда. Суки.
Плач разыгрался с новой силой. Губы Николая Савельевича растянулись в довольной улыбке – впервые удалось заставить ее плакать. Он стоял, усмехаясь, а тени ползли по его плечам. Тем временем рыдания в трубке не прекращались, но что-то в них неуловимо изменилось. Пропали всхлипывающие звуки, а сам плач будто начал замедляться, в нем заскользили визгливые нотки, и старик понял, что Сашка смеется. Громко, истерично смеется в трубку. Со злости он ударил трубкой по столу, но потом снова поднес ее к уху:
- Над чем ты скалишься, тварь?
Смех резко оборвался на подъеме, и в трубке снова защелкало.
- Над чем ты, сука, смеешься? – снова прорычал он.
Трубка помолчала, и из нее снова раздался тоненький голосок:
- Над тобой, деда, над тобой. Старый черт, а все надеешься напугать кого-то. Ты приедешь, деда, обязательно приедешь. Мы тебя ждем. И баба Лида, и мама, и мы с Маринкой. И Ульяна твоя ждет, хотя ходить она не может – ноги сгнили, мы ее на горбу таскаем. Приезжай, деда. Нам тут холодно. Тут земля не прогревается. И черви холодные. А знаешь, каково это – холодные черви во внутрях? – в голосе засквозила усмешка. – Не знаешь ты ни хуя, старый. А я знаю, мы все тут это знаем. Приезжай, деда, - снова жалобно проскулила она. – Приезжай, мы тебя ждем. Здесь твое место. Тут такой вязкий чернозем, такой тяжелый. Когда сломалась крышка гроба под тяжестью земли, мне продавило грудь, теперь ребра растут внутрь, такой вот чернозем. Без мужика не справиться никак. Приезжай, деда, мы соскучились. А маме червяки глаз выели, но мы маму и такую любим, она у нас самая лучшая на свете. Маринку даже, бывает, молоком кормит, хоть Маринке уже семь. Она говорить не может, связок нет, а пальцем на титьку покажет, и мамка ее кормит. Ты же приедешь?
- Да вот хуй вам, – прохрипел Николай Савельевич.
- Хуй тебе, а не нам. Приедешь, как миленький. Мы тебе уже год звоним. И когда-нибудь ты не выдержишь. И лучше приезжай ты. Мы можем начать звонить твоим детям и внукам, если ты к нам не хочешь. Приезжай, деда, пожалуйста, приезжай, - трубка вновь разорвалась диким смехом. – Видишь, деда, как мы тебя любим? Ты нас год уже, как похоронил, а мы все равно звоним, посылку, вон, тебе выслали. Наш любимый дедушка, старый дурачок! – Новый взрыв истеричного хохота заставил его отнести трубку подальше от уха, и тени вокруг старика словно тоже отпрянули назад при звуках этого смеха.
Николай Савельевич повесил трубку и устало зашагал на кухню. Сегодня уже не позвонят. Можно достать из морозилки запотевшую бутылку дешевой водки, плеснуть в стакан, выпить и ложиться спать, выкрутив тумблер на радио до упора. Занеся стакан с водкой, он даже подумал, что не так уж и плохо было бы умереть во сне, тихо и спокойно. Но потом, вспомнив о детях и внуках, сплюнул, отогнал от себя эту мысль и опрокинул стакан. Водка ледяным потоком прокатилась по горлу и потерялась в пищеводе, стакан со стуком опустился на стол. Не дождутся. Ехать к ним, как же. Суки. И пенсионер, чувствуя разливающееся по телу тепло, поплелся в спальню, выключив на кухне свет.
А через неделю пришел курьер, молодой прыщавый парень в застиранной джинсовой куртке. Николай Савельевич долго рассматривал его в глазок, пошарканный наждачкой – дело рук малолетнего шпанья. Курьер долго стоял возле его двери и уходить не собирался - видимо, слышал, как пенсионер тяжело и невыносимо громко ступал на скрипучие половицы. Николай Савельевич замер, затаив дыхание, а парень стоял, держа в одной руке объемный сверток, а другой упираясь в стену возле двери. Каждую минуту он нажимал кнопку звонка, предварительно нервно глядя на часы и почесывая небритую скулу. Через десять минут Николай Савельевич сдался и, скрепя сердце открыл обитую дерматином дверь. Из подъезда резко пахнуло ссаньем и сигаретами, а курьер удивленно уставился, явно уже отчаявшись вручить посылку адресату.
- Левченко Николай Савельевич?
- Да, я, - нехотя прокряхтел старик.
- Вам посылка.
- Сам вижу. Где расписаться?
- Вот тут, пожалуйста, - парень протянул пожелтевший, шуршащий бланк. Николай Савельевич нацепил висевшие на шее очки, аккуратно вписал тройку к году, заполнил графы с именем, фамилией и отчеством, на паспортных данных на секунду заколебался, но записал и их, не доставая самого паспорта. Курьер, нахмурив лоб, осмотрел бланк, довольно кивнул и убрал его в карман, после чего протянул старику посылку – квадратный сверток промасленной бумаги, перехваченный крест-накрест бечевкой. Николай Савельевич в растерянности уставился на посылку, теряя последнюю надежду:
- А что же, платить за нее не надо?
- Нет-нет, что вы, все оплачено. Тут даже пометка «отдать лично в руки», что-то важное, наверное, раз такая срочность, такой подход.
- Да уж, важное – просто охуеть, - пробурчал под нос Николай Савельевич, но курьер уже не слышал его – бежал вниз по лестнице, перепрыгивая через ступеньку.
Пенсионер закрыл дверь и остался в темном коридоре один на один с посылкой. Весу в ней действительно было килограммов пять, и от того еще меньше хотелось ее открывать. На приклеенной бумажке был от руки написан его адрес, но кем и откуда отправлено, указано не было. Посылка лежала в его руках, увесистая и грозная, и он не мог решить, что с ней делать. В конце концов, старик двинулся на кухню, вышел на свет из погруженного в тени коридора и положил ее на стол. Пальцы после промасленной бумаги стали жирными, и он брезгливо вытер их кухонной тряпкой для посуды, после чего незамедлительно выкинул тряпку в мусорное ведро. Посылка лежала посреди стола, и у него мелькнула запоздалая мысль, что на стол надо было хотя бы что-то постелить сперва, ему же еще с него есть. Но, как ни крути, было уже поздно.
Сверток притягивал его взгляд, угловатые изломы его словно манили открыть, срезать бечевку, развернуть и достать содержимое на свет. Николай Савельевич даже потянулся, было, за ножом, но в последний момент отдернул руку от перемотанной синей изолентой рукояти. Поразмыслив еще немного, он решительно взял посылку и пошел с ней в подъезд, где, спустившись по заплеванным ступеням, выкинул ее в черное жерло мусоропровода. Было слышно, как она ударилась несколько раз о стены шахты и с шуршанием приземлилась в кучу отходов. Пенсионер облегченно вздохнул и пошел обратно в квартиру, утирая пот со лба.
На кухне он достал початую бутылку водки из морозилки и отмерил себе полстакана, несмотря на ранний час. Сердце, бешено колотившееся в груди, начало унимать свой яростный ритм, когда он выпил и присел за стол. Потянувшись включить радио, он посмотрел во двор и увидел там ту же компанию молодежи, что собиралась под окнами каждый день. При виде их беззаботного веселого общения, Николая Савельевича охватила бессильная злоба, в уголках глаз даже блеснули на миг редкие старческие слезы злости, и он, повинуясь мимолетному порыву, снова полез в морозилку. Через полчаса на столе, помимо водки стояла тарелочка с нарезанным бородинским хлебом и двумя сваренными вкрутую яйцами, вареная колбаса, несколько перьев зеленого лука, выуженные из трехлитровой банки и сложенные в миску маринованные помидоры и пара соленых огурцов. Старик критически осмотрел составленный им натюрморт и, вспомнив, достал из шкафчика над плиткой треснутую солонку. Часы показывали полтретьего, значит, солнце сядет часов через шесть. Раньше этого времени звонков можно не ждать, и эта мысль приподняла его настроение ровно на столько, что он даже начал с улыбкой поглядывать на молодых разгильдяев с пивом за окном. Усевшись на свое привычное место возле батареи, Николай Савельевич, плеснул не глядя в стакан водки, отрезал кусочек колбасы, водрузил его на хлеб и придавил сверху половинкой огурца. Вооружившись питьем и закуской, он отсалютовал правой рукой с зажатым в ней стаканом в сторону окна и проскрипел:
- За ваше здоровье, молодежь ёбаная, - после чего, поморщившись, проглотил водку и втянул ноздрями запах бутерброда, поднеся его к носу.
По радио играла музыка. Современную музыку Николай Савельевич категорически не воспринимал, не чувствуя в ней ни души, ни таланта, однако сделал чуточку громче. Водка делала сварливого, озлобленного деда добрее, приводила в благостное расположение духа, и приближала его к некоей, с трудом им осознаваемой гармонии с окружающим холодным миром.
И, когда он наливал второй стакан, чувствуя зарождающееся в нем ощущение легкой эйфории, тревожной трелью зазвенел дверной звонок. Николай Савельевич замер с бутылкой водки в руке и покосился в сторону погруженного в полумрак коридора. Через несколько секунд в дверь снова позвонили, уже дольше, настойчивее. Чертыхнувшись, он поставил бутылку на стол, пробурчал под нос «Кому там присралось!», поднялся и побрел открывать.
В глазок никого не было видно, только дверь соседа напротив, но пенсионер на всякий случай каркнул:
- Кто там? - Ответа не последовало.
Выждав еще с полминуты, он развернулся и пошел обратно на кухню, костеря соседей-алкашей, не способных найти свою дверь в подъезде. Когда он уже поворачивал к своей узкой кухоньке, в дверь снова позвонили. Он обернулся и враждебно уставился на дерматиновую обивку. Еще звонок. Николай Савельевич, закипая, двинулся по направлению к двери, бормоча проклятия на ходу. Глазок показывал ровным счетом то же самое, что и в прошлый раз: пустую лестничную клетку, соседскую дверь и царапины на поверхности самого глазка.
- Кто там? – крикнул он, но ему не ответили и в этот раз. – Суки, - резюмировал Николай Савельевич. Потянулся, нащупал за динамиком над дверью ручку громкости и выкрутил вниз до упора.
- Хулиганье, - бормотал он, бредя в сторону кухни.
Настроение опять упало, радовало только то, что водки была почти полная бутылка, и впереди были длинные шесть часов спокойствия.
На кухне он снова занес бутылку над стаканом, холодная водка тягуче заструилась по граненым бокам, на радио заиграло что-то знакомое, из прошлого десятилетия, когда он еще не был так стар, и жива была Улька. Присаживаться не стал и в нетерпении выпил и откусил от бутерброда.
Когда горячий поток прокатился вниз по пищеводу, а губы растянулись в блаженной полуулыбке, радио зашипело стеной помех. Песню было слышно некоторое время – голос певца выныривал из шумов, искажался и пропадал вновь, а потом исчез окончательно. Осталось только неровное шипение.
Николай Савельевич недоуменно посмотрел на старенькую «Сонату», опершись на стол, потянулся к антенне, однако попытки пошевелить ее не дали никакого результата. Динамик продолжал издавать только шум помех. Старик выкрутил ручку настройки, и красная полоска пробежала по шкале частот в крайнее правое положение. Ничего не изменилось. На пути влево, шипение стало громче, забилось, меняя тональность, словно в агонии, а потом пропало вовсе, осталось лишь тихое потрескивание эфира. Как ни пытался пенсионер, но вернуть приемник к жизни не представлялось возможным. Николай Савельевич обессиленно опустился на табурет. Прекрасное настроение вмиг улетучилось вместе с потерей единственной вещи, которая скрашивала тоскливые будни и возвращала мыслями в светлые годы, оставленные далеко позади. Вскоре прекратился и треск, повисла звенящая тишина. И в этой тишине совершенно посторонним звуком раздался щелчок, сухой и приглушенный, как звук спускаемого вхолостую курка. Николай Савельевич перевел усталый взгляд от окна на радио. Динамик молчал. Ни треска статики, ни помех. Еще щелчок. И через десять секунд снова. Старик склонился над «Сонатой». Щелчки шли из динамика. С равными перерывами, словно за ним таился запущенный метроном. Щелк! Десять секунд тишины. Щелк! И снова тишина. Николай Савельевич уже раздраженно потянулся к розетке, чтобы раз и навсегда оборвать мучения отжившей свой век магнитолы, когда в промежутке между щелчками услышал еще один звук на самой грани восприятия. По спине пробежал холодок, и старик судорожно сглотнул. На неверных ногах он поднялся и подошел к окну, надеясь через мутное стекло увидеть источник этого беспокойного звука, но на улице было пусто, даже пьяная молодежь покинула облюбованную ими скамейку – начинался тяжелый и пронизывающий северный дождь. За спиной опять щелкнуло, и Николай Савельевич не столько услышал, сколько почувствовал то, что последовало за этим щелчком. Он задвинул глухие шторы, и кухня погрузилась в полумрак. Окруженный завитками теней, старик двинулся к выключателю, сопровождаемый щелчками из динамика. Когда под потолком, мигая, разгорелась лампочка, он вернулся к столу и наклонился над злополучной «Сонатой». Радио помолчало, потом издало щелчок, и вслед за ним снова послышался звук, послуживший причиной беспокойства. Из динамика звучал детский смех, еле слышный, тихий детский смех. Николай Савельевич теперь отчетливо улавливал столь знакомые нотки Сашкиного повизгивания. Раз от раза смех не менялся, просто начинался на самой высокой ноте через секунду после щелчка и затухал за секунду до следующего. В последней надежде на то, что все это окажется галлюцинацией, старик поднес магнитолу динамиком к уху, и вслушался в эфир. Щелк! Тишина. Смех исчез. Прошли бесконечные десять секунд, но, кроме вязкой, почти осязаемой тишины ничего не было. Щелк! Снова тишина. Николай Савельевич облегченно поставил радио на стол и потянулся за водкой, когда динамик, хрипя, разразился визгливым, истеричным смехом, теперь на всю громкость. От неожиданности старик выронил бутылку, она упала на пол, и водка толчками полилась из горлышка на липкий паркет. В сердце закололо, перед глазами на миг возникла багровая пелена, но Николай Савельевич совладал с собой, устоял на ногах, протянул заскорузлые пальцы к розетке и яростно вырвал из нее штепсель. Он взял «Сонату» в руки и, взревев, швырнул ее в угол кухни. Магнитола ударилась об кафельную стену, отколов уголок плитки. Корпус ее треснул, и она рухнула на пол немой грудой пластмассы. Решетка, закрывавшая динамик, проломилась, и теперь через эту трещину сам динамик смотрел на старика, словно единственный глаз – остекленело и с укором.
Николай Савельевич стоял, тяжело дыша. Лицо его раскраснелось от ярости, руки дрожали, под ногами растекалась лужа водки.
Наступившее спокойствие ударом ножа разорвала трель звонка из прихожей. Николай Савельевич, обливаясь холодным потом, обернулся в сторону темного коридора. В голове замелькала паническая череда мыслей: он судорожно вспоминал, точно ли отключил звонок, малодушно пытаясь убедить себя, что забыл довести тумблер до щелчка, означавшего, что звук выключен. Но звонок верещал на пределе своей мощности, не замолкая ни на секунду, словно кнопку вплавили в паз намертво. Некоторое время старик стоял неподвижно в расколотой наползающим хаосом кухне, собираясь с духом, и в итоге решительно шагнул в коридор. Тени привычно облепили его со всех сторон. Сквозь звон, проникавший, казалось, прямо под сухую, как бумага, кожу, пробивался нарастающий шум дождя за окном. Николай Савельевич быстро и решительно пересек залитую тьмой прихожую, но повернул не к двери, а к покосившемуся шкафу, стоявшему у противоположной от входа стены. Открыв рассохшуюся дверцу, он впотьмах нащупал резиновую ручку маленького туристического топорика, почувствовал, как впились в крепко обхватившие ее пальцы вылитые в резине цифры и буквы «3руб 20коп», и, упрямо наклонив вперед голову, направился к чернеющей двери. Когда до входа оставался последний шаг, звон оборвался, словно за дверью резко одернули руку. Сдерживая накативший кашель, старик вслушался во вновь обрушившуюся на него тишину. Из-за двери не проникало ни малейшего шороха. Он сделал аккуратный шаг, минуя скрипучую половицу у коврика перед входом, и прильнул к глазку. На этот раз в глазок не было видно вообще ничего. Заблаговременно прикрытый чем-то, он показывал только чернильное пятно. Старик заскрипел зубами от бессильной злобы. Приготовившись открывать, он помедлил, прислушиваясь, но за дверью по-прежнему царила тишина. Николай Савельевич уже протянул руку к замку, чтобы провернуть его и открыть дверь, как услышал снова зарождающийся в пыльной пластмассовой коробке над дверью шум. Дальнейшие его действия не заняли и трех ударов бешено колотившегося в груди сердца: пальцы обхватили ручку и прокрутили ее на один оборот влево, плечом он навалился на дверь, выскакивая вслед за ней в подъезд с топором в правой руке, отведенном за спину для замаха. Трель над головой смолкла, не успев начаться, а сам старик выпрыгнул на пустую лестничную клетку. Не было никого ни этажом выше, ни этажом ниже. Не стучали частой дробью по лестнице шаги убегающего хулигана. Единственным звуком были отголоски пьянки, звучавшие из-за двери соседей, и тянуло все так же мочой и сигаретами. Глазок оказался залеплен жевательной резинкой. Николай Савельевич, раздраженно матерясь, отковырял и отскоблил ее, как мог, оставив на выпуклой стеклянной поверхности несколько свежих царапин, а потом вернулся в квартиру, неся подмышкой то, что ему положили под дверь. Увесистый сверток в промасленной бумаге, перехваченный бечевкой и с его адресом на прикрепленном бланке. Теперь от бумажной упаковки нестерпимо смердело гнильем.
Старик отнес посылку на кухню, как и в прошлый раз. На ходу снова выматерился, наступив босой ступней в лужу водки. Осмотревшись, он сделал единственный возможный выбор в сложившихся обстоятельствах и отправил сверток в морозилку. Водку можно и в самом холодильнике хранить.
В прихожей зазвонил телефон. Николай Савельевич угрюмо пошел в коридор к аппарату, попутно глянув на часы – полпятого. Что-то рановато сегодня. «Крепчают суки, раньше только с наступлением темноты могли звонить» - мелькнула мрачная мысль. Но он был настолько вымотан, что не придал этому никакого судьбоносного значения. Значит, будет отвечать на звонки и днем – какая, собственно, разница уже?
- Деда? – Радостно зазвенел Сашкин голосок. – Как здоровье, дедуля? Мы так соскучились по тебе, ты даже не представляешь. Тут столько всего произошло нового! Недавно на рыбалку ездили на пруд, так я там целую щуку вытянула, вот такую большую! А с тобой мы еще и не столько наловим, когда приедешь. Ты же приедешь, деда?
- Да заткнись ты, ради Бога, - пробурчал в трубку Николай Савельевич.
- Опять ты ругаешься, дедуль… Будешь ругаться – на языке бородавки вырастут, - и она рассыпалась мелким ехидным смехом, но в этот раз помимо смеха старик услышал еще приглушенный хрип на фоне.
- Во, слышишь, деда? Это Маринка говорит, что у тебя еще и зубы выпадут. Если ругаться будешь. Так что ты не ругайся, - и снова смех вперемешку с хрипящим клекотом.
- Блядь, когда вы уже меня в покое оставите…
- А сам-то как думаешь? Засиделся ты в жильцах. Посылочку-то уже получил, небось? – В ее голосе засквозили злорадные нотки. - Открывал посылочку-то? А ты открой-открой, там ведь не только сало. Там еще и Ульяна твоя гостинцев положила, порадовать тебя, мудака старого.
- Идите к черту со своей посылочкой блядской! – прорычал старик.
- Деда, ну что вот ты опять за старое, а? Приехал бы уже давно, и дело с концом. Ты же наш, весь наш, с потрохами и говном. И нужен ты, мудель дряхлый, только нам. Приезжай, давай, не тяни кота за яйца, они у него не резиновые, - в этот раз Сашка не смеялась, и хриплый лай Мариночки стал слышен отчетливее. Старика передернуло от отвращения, когда он представил смеющуюся внучку со сгнившей гортанью. – Деда? Ты меня слышишь, деда?
- Слышу, слышу, - он утер рукавом рубашки выступившую на лбу испарину.
- Ладно, деда, не будем тебя больше сегодня тревожить, так и быть. Можешь выпить водочки, развернуть, не спеша, гостинцы и подумать о переезде. Целую, дедуля, пока! – и она положила трубку.
Теперь они стали звонить каждый день: вечно причитающая Лида, жалующаяся на тяжелую жизнь педагога Надежда и постоянно звавшая его на рыбалку Сашка. Звонили утром, когда он был ванной. Звонили в обед, отрывая его от еды. Звонили ночью, когда он уже спал, но все равно вставал, разбуженный назойливым телефоном. Они говорили с ним такими родными и привычными голосами, и каждый раз теперь на фоне звучал надсадный нечленораздельный хрип Мариночки. А потом ему позвонила Ульяна.
- Алло, Коленька, родной, слышишь меня? Коленька? – от звуков ее голоса, такого близкого и любимого, на глазах у старика выступили слезы. – Коленька? Слышишь? Коля, ну приезжай уже, в конце-то концов. Столько баб тебя уговаривать еще должны. Приезжай, родной, я соскучилась по тебе безумно. Мы тут с тобой отдохнем, наконец, как в молодости. Тут такое лето чудесное, Коленька! Природа, воздух свежий, озера, пруды, речки! Будем купаться с тобой ходить каждый день! Мы же с тобой вместе этого хотели! Ты же сам, Коля, говорил: детей, мол, на ноги поставим, и уедем в деревню старость доживать. Коленька, милый, приезжай, я заждалась уже. Будем каждый-каждый день на озеро ездить на велосипедах, на пляжу загорать! Помнишь, как тогда, в Болгарии? Я тогда обгорела на второй день, и ты потратил треть получки, купил мне платье закрытое, чтоб солнце не напекало. Как сейчас помню: атласное платье, изумрудного оттенка, болгарское! Дорогущее же было! Я тогда на тебя ругаться начала, что ты столько денег-то на тряпку ухайдакал, а ты сказал, мол, ничего страшного, зато я теперь самой красивой у тебя буду. Это ведь мой любимый подарок от тебя был. Помнишь, Коленька? Вот было время-то, а? Чудесное время. Приезжай, давай, не томи, сколько можно тебя упрашивать. Старые мы уже, нам ведь вместе надо держаться, помогать друг другу. Приезжай, любимый. Скучаю сильно-сильно. Да мы все тут по тебе скучаем. И по деткам нашим я соскучилась. На днях Виталику звонила, а его, видать, дома не было, так трубку Алешка взял. До чего славный мальчонка растет, хочу я тебе…
- Что ты сказала? – перебил ее Николай Савельевич. – Повтори! Что ты сказала?
- Как что… - Растерянно залопотала Ульяна. – Виталику, говорю, звонила… С Алешкой пообщалась. Тоже в гости звала. Он сказал, что скучает по мне и по девчонкам…
У старика на секунду перехватило дыхание, но он дрожащим от ярости голосом выдавил сквозь сомкнутые зубы:
- Как ты смеешь звонить моим детям? Ты…
- Знаешь, что, Николай?! Это такие же мои дети, как и твои, понял? Я их вынашивала, я их рожала, я с ними сидела, я их воспитывала. И я буду им звонить. Да и еще, - за ее елейным голосом в трубке снова послышался хриплый вой Мариночки. – Я ведь и им посылку собрала. То же, что и тебе. На днях вышлем. Так что, Коленька, лучше приезжай ты. А то Алешка побольше твоего скучает. Его уговаривать долго не придется.
- Ты что? Ты не понимаешь? Ему же всего десять! Куда, блядь?
- Ну и что, Николай. Ну и что, что десять. Девочкам, вон, тоже одной семь, другой девять. С ними и будет дружить. Так что решай уж, наконец. Глава семьи. – И она положила трубку, а старик остался стоять в темном коридоре один, окруженный безмолвными тенями, слушая гулкие гудки на линии и удары дождя по стеклу.
По телефону сын сказал, что им звонили, когда ни его самого, ни жены Алены, рыжей, веснушчатой и вечно улыбающейся, дома не было – только маленький Алешка вернулся со школы, и именно он ответил на звонок. Виталик увидел, что звонили со странного номера, и спросил сынишку, кто это был, но тот наотрез отказался отвечать, не поддаваясь на уговоры обоих родителей. Большего Николаю Савельевичу ждать не было ни нужды, ни сил, и он собрался за два дня.
На рынке взял консервов в дорогу, отварил яиц и завернул в фольгу курицу, запеченную в старой, дышащей на ладан духовке. Вымыл накопившуюся посуду и аккуратно сложил ее в шкафчик над раковиной. Подмел везде пыль растрепавшимся веником, ссыпал ее в мусорный пакет и отнес его к переполненной урне во дворе.
Радио, так и лежавшее в углу кухни, он бережно подобрал вместе с разлетевшимися осколками и деталями, сложил в шкатулку, сколоченную из фанеры, и ранним утром, еще до рассвета, понес за дом. Там перешел узкую грунтовую дорогу, пробегавшую под его окнами, и спустился по запыленному косогору к быстрой речке, несшей холодные мутные воды к далекому морю. На каменистом берегу он долго сидел, глядя на бурлящий перекатами поток, держа радио на коленях, а потом встал, что-то прошептал ему, прощаясь, и отправил своего последнего друга в плавание вниз по течению. Бурлящий поток подхватил шкатулку, закрутил ее в пенном водовороте, но, перенеся через шипящий порог, выровнял на середине русла и уже более бережно повлек к серым волнам океана. Старик долго смотрел вслед шкатулке, пока она не пропала из виду, а после этого, понурив голову, поднялся к рокочущей грузовиками грунтовке и вернулся в дом.
Из шкафа, где хранились их с Ульяной вещи, которые он ни разу не доставал после ее смерти, старик извлек свой побитый молью темно-серый шерстяной костюм, голубую застиранную рубашку и галстук, который он надевал трижды в жизни: на свою свадьбу, на день рождения сына и на похороны жены. Николай Савельевич сложил вещи на кровати и встал над ними, затаив дыхание, как пловец, готовящийся к прыжку с вышки. На улице в затянутом облаками небе проклевывалось солнце. Холодный утренний свет падал внутрь между тяжелыми бордовыми шторами, и старик стоял, завороженно глядя на танец пылинок, выпорхнувших из шкафа в комнату, в этой светло-серой полосе. Сквозь тюль он видел скамейку во дворе, исписанную и изрисованную, на которой уже обосновался молодой парень, забритый наголо, в кепке с лихо заломленным козырьком и помятом спортивном костюме. У ног его стояла трехлитровая банка пива, уже початая, а со всех углов еще не проснувшегося двора к нему уже начинали слетаться товарищи, как чайки к выброшенной на берег рыбе. Банка пошла по кругу, и через закрытое окно Николай Савельевич слышал столь ненавистный ему всегда разнузданный и непринужденный смех. Кто-то притащил гитару и, слегка фальшивя, затянул песню. Старик смутно узнавал и мелодию, и слова, но до этого он никогда не вслушивался в нее столь жадно и неистово. Что-то неведомое доселе наполнило его грудь, словно раздвигая ребра и заполняя легкие, что-то давно забытое и похороненное под годами серости и одиночества расправило в нем крылья, и впервые за много лет старик улыбнулся, глядя на молодежь.
Он облачился в костюм, медленно и вдумчиво застегивая каждую пуговицу, преисполненный чувством торжества и важности момента. Закрывая дверцу шкафа, он мельком увидел уголок атласного платья, про которое говорила Ульяна. Болгарское, густого изумрудного оттенка. Повинуясь сиюминутному порыву, он вытащил его из-под груды других вещей покойной жены и втянул ноздрями исходивший от него запах. От ворота и разреза на груди даже после стольких лет по-прежнему пахло ее духами. Запах был слабый, он почти выветрился, соскользнул с мягкого атласа и упал вместе с пылью по темным уголкам шкафа, но Николай Савельевич чувствовал его, как и много лет назад, и потускневший мир вокруг него словно распустился на секунду красками молодости. Платье он аккуратно сложил и убрал на самое дно объемного брезентового вещмешка, сверху поместил присланную родственниками посылку, чтобы ее случайно не обнаружил сын, когда придет искать его. В самом верху он уложил провизию на несколько дней и пристроил стоймя вдоль правой стенки рюкзака топорик, после чего перетянул горловину потрескавшимся кожаным ремешком, обул начищенные до блеска туфли, натянул на глаза козырек кожаной восьмиклинки, закинул вещмешок на плечо и вышел из квартиры. Ключ занес соседу напротив, такому же старику, попросив передать его сыну, когда тот приедет. Спустился по выщербленным ступеням, вышел из темного пропахшего подъезда в хмурый, но непривычно теплый день и направился по медленно пробуждающимся пустым улицам к железнодорожному вокзалу.
В темном и грязном здании вокзала его подхватил шумный людской поток мужиков из деревень с тяжелыми мешками на плечах, женщин с маленькими ребятишками, таксистов, сверкающих золотыми фиксами, и шумных смеющихся цыган. Поток покрутил его по залу и вынес посмурневшего и матерящегося сквозь зубы к кассе. Он купил один билет на ближайший поезд на запад у дебелой напомаженной тетки в темно-синей форме и стал пробираться к выходу на платформу в сопровождении музыки, кричащей из колонок под высоким потолком. На перроне он остановился, пропуская гомонящую вереницу других отъезжающих, отмахнулся от женщины, попытавшейся продать ему не то чебурек, не то кроссворд, и подкурил от спичек выуженную из купленной у вокзала пачки беломорину. Горький дым заполнил рот, проник в легкие, и Николай Савельевич с непривычки разразился приступом кашля. «С Улькиной смерти ведь не курил, подольше пожить захотел» - мелькнула ехидная мысль, и старик горько улыбнулся.
Уже через полчаса он сидел на жесткой шконке, обитой красным дерматином, и выуживал из рюкзака свои скудные припасы. Проводница, заглянувшая в купе, предложила постельное, но он вежливо отказался. Денег с пенсии оставалось совсем чуть-чуть, а последний свой путь можно проделать и без особого комфорта, не страшно. Разложив вещи, он сел у окна и стал смотреть, подперев кулаком подбородок, на медленно поплывший мимо пейзаж. Сначала побежал перрон, потом длинный изрисованный забор, сложенный из бетонных блоков. За забором лениво чадили трубы завода. Когда они проехали под темным, позеленевшим от сырости мостом, промзона кончилась, уступив место тесному скоплению частных домишек, лепившихся вплотную друг к другу, а они, в свою очередь сменились длинным перекопанным пустырем, заваленным разноцветными пакетами с мусором, среди которых копошились кучками рябые бродячие псы. А потом за окном потянулся лес. Вековые деревья стояли вдоль рельсов плотной темной стеной, шевеля под порывами ветра размашистыми хвойными лапами. Лес мелькал за окном час, другой, третий, а старик все так же сидел, глядя на него и словно сквозь него, все силясь увидеть что-то затерянное за густыми зелеными макушками в далеких туманных годах его молодости.
Прошла уже неделя, как не звонили. Каждый раз Алешка приходил домой и первым делом бежал в комнату к телефону, чтобы снять трубку. Так не дозвонятся. Бабушка не будет уговаривать его приехать, если он снимет трубку до того, как она позвонит. Ему не говорили, но он знал. Бабушка давно умерла. Он тогда маленький был совсем и не знал ее почти, но теперь она позвонила и позвала его в деревню, а он с испугу согласился. По ночам, вспоминая этот звонок, Алешка зябко заворачивался в пуховое одеяло и подтягивал его края под себя, чтобы ненароком не выскользнули наружу пальцы ног, коленка или рука. Просыпался он, как и любой другой ребенок, разметавшись по кровати, и уже без одеяла и каждый раз обещал себе, что этой ночью не будет ворочаться. Но попытки совладать с собой во сне были бесплодными, поэтому ему оставалось только радоваться, что не проснулся ночью. Он был уверен, что если проснется в темноте, а одеяла не будет, он просто умрет от страха. Родителям он не мог сказать о бабушкином звонке, и на папины вопросы просто упрямо мотал головой и пожимал плечами. Отец тогда как-то грустно посмотрел на него, спросил, в кого же он такой упрямый растет, и, не дожидаясь ответа, оставил его одного делать уроки. И с тех пор Алешка приходил домой, закрывал за собой дверь и, не скидывая рюкзак и не разуваясь, бежал в комнату, где на столе стоял красный телефонный аппарат с круглым диском посередине. Только после этого он мог спокойно раздеться, разуться и идти греть приготовленный мамой обед, закинув рюкзак в угол комнаты. Но сегодня он задержался на два часа после школы – Витька из «Б» класса и Саня с пятого уговорили его пойти с ними на стройку. Там они побросали портфели и долго лазили по грязным и местами подтопленным помещениям, играя сначала в пиратов, а потом в бандитов и Шварценеггера. В итоге Саня подвернул ногу и побрел домой, хныча и подволакивая ступню. А вдвоем играть было скучно, поэтому они с Витькой тоже попрощались и разбрелись. На пути к дому, в тенистом сквере Алешка заметил, что у него вымазан рукав – теранулся все-таки об ту изрисованную мелом стенку – и припустил уже бегом, чтобы успеть промыть куртку под краном в ванной и высушить на батарее, а то уж больно неохота было получать нагоняй от мамы. А нагоняй был бы неизбежен – куртка новая совсем, Алешке ее папин друг привез из Америки, так что мама могла бы очень расстроиться, а то и разозлиться. Это папа добрый – посмотрит с прищуром, поцокает языком, потреплет небрежно по вихрастой голове, а после улыбнется и простит. Так много раз было: и когда Алешка джинсы новые порвал, и когда колонки японские сломал – продавил пальцем динамик, а тот порвался, и много еще когда, всего и не упомнишь. А мама не такая – как начнет причитать, а там и до ругани недалеко. Все грозится выпороть его, но Алешка-то знает, что не выпорет, она же его любит. А вот ругаться будет, и он не хотел огорчать маму.
Залетев маленьким разгоряченным вихрем в квартиру, он метнулся в ванную, кое-как покидав ботинки в прихожей и стягивая на ходу куртку. Там он включил воду, нашарил под ванной щетку, натер ее смоченным мылом и принялся скоблить цветные разводы на рукаве и на спине. Он увлекся занятием, мел кое-как подавался, хотя щетку постоянно приходилось снова мылить. Сперва с куртки бежала желтая, розовая и синяя пена, но она постепенно светлела, и дело шло к концу. Алешка раскраснелся, то и дело утирал пот со лба и от усердия даже высунул кончик языка. И когда он уже собирался промыть щетку от мыла и выключать воду, в комнате зазвонил телефон. Щетка выпала из рук вместе с курткой. Снова звонок. Алешка на цыпочках вышел из ванной и заглянул в комнату. Телефон мелко трясся на столе, не переставая трещать. А может, это не бабушка? Он уже неделю обводил ее вокруг пальца, и она, должно быть, уже сдалась, он сам на ее месте точно не стал бы звонить, если бы неделю не мог дозвониться. Да точно не бабушка. Она звонила раньше, в два, а уже четыре. Значит, не она. Наверное, папин друг, дядя Толя, они же договаривались с папой сегодня встретиться и поехать вместе к дедушке, посмотреть, что с ним, а то он трубку не берет. А может, и сам дедушка. Алешка любил деда, тот всегда был ласков с внуком, несмотря на свою вечную сварливую ухмылку и колючий взгляд. Мама говорила, что дед такой злой специально, чтобы его не тревожили, и Алешка был с ней согласен во всем, кроме одного – дед и злым-то не был, просто старым, а старые все такие. Наверное.
Тяжело вздохнув, Алешка прошлепал мокрыми ногами по полу и замер у стола, протянув руку к телефону. Когда очередной звонок оборвался, и повисла секундная пауза, он снял трубку и поднес к уху.
- Алло? Кто это?
- Алешенька, это ты, злодей? Привет! Соскучился, небось, а? Как там папа? Как мама? Двоек наполучал в школе, сорванец? – скороговоркой затрещал в трубке знакомый голос.
- Дедунь, это ты? Я не злодей, сам злодей!– Радостно засмеялся Алешка, и на другом конце провода мертвенно-синие губы, покрытые крошками сырой могильной земли, растянулись в улыбке.