Грешная весна резвилась на пересеченной похуизмом местности. Бездомное кошачье трио со страстными воплями прелюбодействовало в сумерках. Лишний кот Федор или, как его называли, Федик, насиловал сидящего на самке тощего натурала. Глаза настырного представителя кошачьего меньшинства светились упрямством, а большинства – сермяжной грустью. Пахло сиренью. Серафиму Гуликову, библиотекарю в изгнании, интеллигентно сидящему с друзьями в песочнице, хотелось пнуть кошачье кубло и неистово обоссать Луну. После тринадцатой бутылки пива, он становился дерзок и немного сентиментален.
Но сидящий рядом профессор изящной словесности Лепрокуров, разжалованный за ненадобностью в дворники, в песочницу мочиться запретил. Борис Алексеевич, похожий на Льва Толстого в жилетке апельсинового цвета с люминесцентными полосами, некой изящности в словесах не растерял, но от новых коллег успел понахвататься.
– Милостивые государи, за умышленное мочеиспускание в песок уебу-с метлой по вые. И пребольно. Завтра детишки-херувимчики, разъеби их паралич, пасочки придут лепить, а тут нассано. Пиздуйте-с в парадную, господа, – профессор разгладил волнистую бороду и взял метлу на изготовку.
Гуликов поправил очки, нехотя поднялся и дернул за руку своего приятеля Растеряева – художника-авангардиста в легком весе. Растеряев инстинктивно прикрыл востроносое лицо свободной рукой. Его били все: от коллег по цеху за дружеские шаржи из геометрических фигур и отходов жизнедеятельности, до собственной нервной супруги за непрактичность натуры. Растеряев не унывал, надеясь продать свою распродьявольскую мазню и разбогатеть.
– А я сегодня с этюдов домой под утро пришел, упоенный мадерой до самозабвения, – рассказал он, когда приятели вернулись из загаженной парадной. – А на лестничной клетке двое носков моих распарованных и выжигатель «Дымок» валяются.
– Это, конечно, невыносимо, – горестно тряхнул головой Гуликов. – Меня как агностика давно мучают два вопроса. Есть ли бог на небе, и куда девается второй носок? Мне кажется, носки исчезают в параллельной вселенной и там находят друг друга. Как люди. А вдруг мы тоже чьи-то носки?
– Ага, носок божий Серафим, пива передайте. Друзь его знает, кто мы… Так что же сей перфоманс значил? – спросил художника Лепрокуров, открывая бутылку.
– Жена имущество поделила. Сказала, что по справедливости. А хотелось бы поровну. Там кисти мои остались…
– Нет никакой справедливости, Растеряев. И равенство ваше революционеры-лягушатники придумали. Жена, она, вообще, зачем нужна? Чтоб хуй сосала и смотрела с нежной почтительностью. А у вас такой перекос ячейки общества.
– Это в идеале. В романах там французских или в кино немецком, – вздохнул Гуликов. –
А в жизни этого нет. Мне всегда казалось, что жизнь – это заброшенная железнодорожная колея: ты выходишь из пиздатого депо, а попадаешь в хуевый тупик. Бредешь по шпалам – сорняки кругом, мусор и беспросветно так, как у шахтера под каской. Ведь христианский рай – это тоже тупик. Дальше этого люди ничего не придумали. Не нагрешил по-человечески – сиди, блядь, блаженствуй.
– Вечное блаженство – это скучно, – согласился Растеряев. – Вот посмотрите на эту супрематическую композицию из котов. Это, если хотите, модель нашего общества, в основе которого – вечный соблазн и вечная неудовлетворенность. Внизу земля, которую народ пытается оплодотворить, сверху его содомирует власть, а сбоку мы, интеллигенция, – любуемся.
Гуликов, будто пораженный неожиданным открытием, поднялся и направился нетвердой походкой к котам. За несколько шагов он взял разбег и попытался пробить по неправильному Федику пенальти. Но ударная нога просвистела мимо и, дойдя до верхней точки траектории, остальной организм потащила вверх. Гуликов, к своему изумлению, потеряв опору, высоко подлетел, размахивая руками для равновесия, и обрушился со страшным хрустом на асфальт. Коты перестали ебаться и, не мигая, смотрели, как уронившийся шевелился и стонал, изрыгая матерные междометия.
– Во-о-о-т, извольте радоваться, интеллигенция во всеоружии, – Растеряев ткнул пальцем в развалившегося на асфальте Гуликова.
– Мы с вами, батенька, всегда были по разные стороны здравого смысла, – задумчиво сказал Лепрокуров. – Вы – в оппозиции, я – в коалиции, но тут вынужден согласиться. Только пиздеть и умеем. А как до дела доходит, так или шею себе сломаем, или обосремся.
– Надо ломать не шеи, а стереотипы. У детишек вон во дворе в этом году елки не было. Давайте, им праздник устроим.
– Какая елка? Май на дворе.
– Новый год – самый лучший праздник. И совершенно неважно, какого он числа.
– Позвольте вам выразиться прозой: идите-ка вы нахуй со своей елкой.
– Боря, я тоже хочу елку, – простонал Гуликов.
– Ебический патефон! Да где мы ее сейчас возьмем?!
– Возле районной администрации. Там голубые ели…
***
Спустя два часа прений, когда уже совсем стемнело, троица выдвинулась на промысел. Лепрокуров прихватил из дворницкой топор и веревку, а Гуликов – по литру пива на брата. Шли и шли, и пели «Вставай, страна огромная». По прибытии на место решили сделать шестиметровой красавице обрезание двух метров крайней плоти. И хотя на третьем этаже в торце здания администрации горел свет, это их не остановило.
– Господа, а вам не страшно? – вдруг спросил струсивший Растеряев.
– Мне только один раз было страшно. Когда я, после мухоморного чая, тибетское горловое пение на всю громкость в читальном зале включил. И от ужаса пошевелиться не мог, чтобы выключить.
– Сколько нам лет дадут, если поймают? – не унимался Растеряев.
– Сущие пустяки – десятка в зубы и пять по рогам.
– Чего?!
– Шучу. Пятнадцать суток условно, – ответил Гуликов и полез на елку.
Через пару минут раздались первые удары. За ними тут же послышался глухой стук, будто сквозь ветки полетело что-то тяжелое. Романтичный Малевич задрал голову, отвлекшись на падающую звезду, и получил по лбу обухом летающего топора. Бедолага только дернул рукой, будто поздороваться с кем-то хотел, и отключился.
– Братцы, я топорище сломал, – зашептал Гуликов.
– Ах ты, щеколда жопорукая! Растеряева зашиб! Слезешь, разберу на цветочную пыльцу и говно! – заорал шепотом Лепрокуров.
– Боря, лес рубят – щепки летят. Это все частности, не горячись. Надо гнуть ель. Кидай сюда веревку, я ее привяжу за верхушку, и мы все сломаем.
Лепрокуров закинул моток наверх, и вскоре Гуликов сбросил свободный конец. Дворник отошел подальше, завел веревку за соседнее дерево и стал тянуть рывками. Гуликов в это время угодил ногой между веток и застрял на верхотуре. Крепыш-профессор хрипел и упирался ногой в ствол. Он так увлекся, что не слышал гуликовских сигналов бедствия, подаваемых матюгами и мычанием. Когда елка изогнулась крутой дугой, и сидящий на ней библиотекарь завис почти параллельно земле, Растеряев восстал. Он пропищал: «Шухер! Менты!» и попытался зарыться в еловые иголки. Лепрокуров, увидев проехавший мимо «бобик», на всякий случай, веревку отпустил.
Ель со свистом распрямилась, и Гуликов, выстрелянный с хвойной катапульты, воспарил над землей, как белка-летяга. Он полетел в сторону райсовета, перевернулся в воздухе и угодил вперед ногами в светящееся окно. Грохот раздался ебический, посыпалось разбитое стекло. Из здания выскочил испуганный охранник и, разглядев на каком этаже беспорядок, тут же забежал обратно.
– Гой ты еси, ебана в рот! Хотели, как лучше, а получилось – всем пизда, – мрачно произнес Лепрокуров. – Растеряев, вы в тюрьме сидели?
– Нет. А что?
– Ничего. Может, еще успеете.
Из разбитого окна внезапно выпал человек в галстуке. За ним вылез Гуликов, повис на подоконнике и, подрыгивая ножками, сорвался вниз. Лепрокуров с Растеряевым бросились к нему.
– Фима, это кто?! Что случилось? – спросил дворник, указывая на бездыханное тело.
– Главарь администрации. Как вы видели, я ловко проник в очаг демократии и там случайно убил каблуком в висок этого кровососа, – прохрипел окровавленный Гуликов. – Первый раз в жизни я нечаянно сделал что-то осознанное, и теперь у меня ноги по локоть в крови! Пришлось инсценировать самоубийство.
– Чье? – оторопело спросил Растеряев.
– Его, конечно. Братцы, уносите меня отсюда. Кажется, у мня все кости сломаны.
«Братцы» посмотрели друг на друга и, не сговариваясь, побежали в разные стороны.
***
Делу придали политический окрас, и Гуликова хотели расстрелять. Но присудили всего десять лет строгого режима. Подельников он не сдал. Оттянув восьмерик, домой он вернулся хромой, как Рузвельт, и застал обоих товарищей в той же песочнице. Они совсем опустились.
– Что нового в ваших палестинах? Может, выпьем? – спросил он развязано, подъезжая на инвалидной коляске к бордюру.
– Что с ногами, Фима? – как ни в чем не бывало удивился Растеряев, когда Гуликов протянул ему пакет с бутылками.
– Ерунда по сравнению с инфляцией души. Начисляй!
…Когда собутыльники лежали вповалку под грибком, Гуликов встал с коляски и тихо сказал в темноту:
– Друзей можно кинуть, но они иногда возвращаются.
Он криво улыбнулся и достал заточенный напильник...