Этот сайт сделан для настоящих падонков.
Те, кому не нравяцца слова ХУЙ и ПИЗДА, могут идти нахуй.
Остальные пруцца!

Павлов :: Области D(2)ьявола
Скрябин затерялся в этих пяти минутах, почувствовал себя абсолютно одиноким и разлученным с реальностью. Надя находилась где-то не в пространстве, а во времени: там, через пять минут. Не он мерил шагами периметр холла – ледник времени, сползая, волок его, как песчинку, через провалы между мгновениями, населенные химерами небытия. Когда-то одна из сих химер вторглась в него, слишком близко подошедшего к бездне и слишком пристально в нее вглядывавшегося.
– Не хочу от вас скрывать… – начал врач, но говорить ему было не нужно: все за него говорило его лицо.
– Может быть, вам что-то нужно? – перебил его Скрябин, вытаскивая из рукава последний козырь, о котором он уже и забыл. – Деньги, может, машина, импорт, дефицит…
Слова повисли в воздухе жухлыми пучками укропа, распространяя после себя тоскливое послевкусие.
– Да нет, ничего, – отрицательно поморщился хирург и показал пальцем на небо (именно на небо, а не на потолок): – Вот с Ним торгуйтесь.
Его пригласили в палату. Он почувствовал укол с обратной стороны сердца, обычно недоступной, «неосвещенной». Там, на угловой койке, что-то тыкалось об гипс и бинты, как рыбка об лед: бедная лапка, бедная плюшевая мордочка…
Ее лицо попыталось улыбнуться, но улыбка вышла жалкой, подламывающейся. Хотя было в ней что-то, не позволявшее думать, что она несчастна, – беспредельная тишина, перераставшая в мощь океана. У Скрябина все замерло от любви к ней, именно к ней, и ни к кому больше. В первый и последний раз перед ним возник врожденный образ Вечной Возлюбленной, с олицетворением которого он так безуспешно обращался не к той. Та, кого он всегда искал, посмотрела на него, отразив в своем взгляде всю глубину возможного счастья. Все, что казалось в ней трогательной беззащитностью, неуверенностью, слабостью, вдруг обрело силу, вектор от одного этого взгляда, сложилось по правилу параллелограмма в одну мощную равнодействующую, кольнувшую стреловидным наконечником его сердце. Он закрыл лицо, чтобы не видеть. Боже, как страшно! «Неужели она все еще меня любит?» Все эти дни пробежали перед ним в темноте ладоней. Хотелось найти маленький, роковой излом, толкнувший дорогу жизни под гору. Но дни складывались друг в друга, как карточная колода, и от попытки придать им логическую стройность еще больше путались, меняли достоинство и масть, и козырь теперь казался пустышкой, а пустышка – самой важной картой. «Не надо было тогда брать из общей кассы» – сказал себе Скрябин без всякой уверенности.
«Да, конечно! Просто я постоянно ставил себя на место других, пытаясь понять их логику. Видел лишь их отношение ко мне, то есть, лишь себя… А ЕЕ не видел… Никогда» – подумал он без облегчения и отнял руки. Запищал аппарат над ее койкой. Кто-то помог ему выйти.
Все-таки он убил ее… Только убил иначе. Не своими руками – когда более всего боялся этого, а своим эгоизмом и равнодушием – когда меньше всего об этом думал. И первые пять шагов к преступлению были сделаны походкой беспечного ловеласа. Тогда его увлекала очередная его личность: не терпелось примерить свертки причинности, облекающие ее мутную, но мощную субстанцию. Тот вечер вдруг вспомнился до мельчайшего штриха…

У Нади сильно болела мать, и она попросила его – с робкой настойчивостью – не задерживаться после работы, поэтому он пошел через новый квартал. Проходя мимо одного из десятиэтажных фасадов, он почувствовал незнакомый импульс. Почему-то захотелось отойти за клумбу и встать в нишу под балконом. Взгляд стал карабкаться по кирпичной кладке вверх, за бельевые веревки и антенны, к глубокой и холодной сини. Дом это, или древнее капище, или титанический звездолет, потерпевший крушение и обросший жизнью… Внизу живота зашевелился кракен. Мимо клумбы шла Женщина, – именно с большой буквы, как это слово понимал Скрябин. Дородные, крепкие, как колонны, ноги доисторической жрицы плодородия легко и царственно несли небольшое, узкое в плечах тело. Одежда… Какая там одежда! Все вокруг было ее одеждой: и элегантное приталенное платье синего вельвета, и элегантные ясени, склонившиеся, как хироманты, к ее ладоням, и элегантная линия асфальтированной дороги вдоль дома – линия судьбы…
Они встретились глазами. Чтобы передать, что он ощутил за это мгновение, представим, что время могло замедлить свой ход, а их глаза получили бы необычайную отражательную способность и остроту зрения. Ее взгляд будто бы отражал его. Оба они отражались еще и в противоположном, его взгляде, отразившимся в ее. Они были стократно повторены друг в друге. Уходили в бесконечность эти отражения отражений. И они улыбались, потому что улыбнулся Скрябин, и невольно ответила ему улыбкой Она. Это длилось всего мгновение. Или вечность… Скрябин безотчетно встал и в пять шагов пересек асфальт, потом, удивленно заметив себя преградившим ей дорогу, с трудом расстегнул рот и прожевал:
– Здравствуй…те.
Получилось: «Дравтвуй, тёть»
Она подняла глаза на Скрябина, как на некий предмет, преградивший ей путь, и, улыбнувшись, беззлобно передразнила:
–Дравтвуй.
В ее тоне послышалась благосклонность. От этого по позвоночнику пробежал сладчайший холодок, а мозг словно накачали целительным эфиром. Чтобы продлить это блаженство, он готов был на все, но готовность как-то все не перетекала в действие, и пауза становилась натянутой.
– Света, – произнесла она низким, пробирающим голосом. – А вас как зовут?
– Меня, – он замялся, словно припоминая. – Сережа. – «Сережа» тут же показалось ему несолидным, и он поправился: – То есть, Сергей.
Вышло глупо, и он смутился. Дама улыбнулась.
– Ну, вы позволите, я пройду? – сказала она вдруг далеко и холодно, словно из грядущей зимы.
Скрябин за эти мгновения перебрал так много вариантов действий, обеспечивающих следующую встречу с ней, что словно исчерпал саму возможность поступка и стоял с оттопыренным локтем как шлагбаум, преграждая ей путь. Дама полупрезрительно пожала своими небольшими плечами и уже собралась обойти, как он, второпях, словно прыгая с обрыва с закрытыми глазами, предложил сходить в кафе, и тут же втянул шею, ожидая непременного отказа, чуть ли не пощечины. Но дама без раздумий согласилась, словно в этом не было ничего особенного.
– И когда? – спросила она по-деловому.
Сговорились на следующий вечер.

Судорожно подпрыгивая вместе с сердцем, почти взлетая, он мгновенно очутился у своего дома и дрожащим ключом шарил в замке. Да, вот она, жизнь! Пусть она грязна, пусть отдает запахом клозетной беллетристики… Надя сидела на кухне, без света, за пустым столом, погруженная с головой в страшное. Это страшное Скрябин почувствовал сразу, еще до того, как узнал, в чем дело. Оно вскипало слезами на ее изогнутых ресницах, окружало ореолом ледяной чистоты.
– Мама умерла, – произнесла она выцветшим голосом.
Нужно было что-то сказать, сделать. Скрябин пошарил в карманах, словно ища бумажку с готовой речью, нагнал скорбных чернил на свое предательски румяное от счастья лицо, тупо потоптался на месте и, наконец, не найдя слов утешения, спросил:
– Тебе дать успокоительного?
– Сережа, там на плите суп, поешь… – Она недоговорила, не справившись с прыгающими губами.

Следующий день он провел возле Нади, взяв в институте отгул. По ее воспоминаниям, никогда еще никто не бывал с ней так чуток, так нежен и так заботлив. Если бы она знала, что избыток энергии, который выбрасывало его сердце, как горячий пар, был создан совсем иными клапанами… Но она не знала, и Скрябин с легкостью ушел на вечер «по делам»

Они сидели в самом дорогом местном кафе, рядом с востренькой блондинкой, кого-то дожидавшейся. Дальше для Скрябина все было в тумане, поэтому он не мог сказать, кому принадлежал лающий бас и веселый тенор, периодически вырисовывающиеся из хаоса настраивавшегося оркестра, и вообще, много ли было посетителей. Разговор изначально принял форму игривой щекотки, когда он говорит милые гадости, а она разливается плескучим смехом, и Скрябин воспарял все выше, потому что дело, сколько он мог судить по красноречивым взглядам Светы, явно шло успешно. К востренькой соседке, дождавшейся, наконец, кавалера, он испытывал все большую симпатию, потому что ему казалось, что ее радостный, восхищенный взгляд предназначался именно им. «Лучшая пара сегодня!» – послышалось ему, она сказала про них своему другу. Тут произошла сцена, которая показалась ему знаком провидения и окончательно наполнила его восторгом. К ним подошел кавалер востренькой, милый и интеллигентный (Скрябину все казались милыми и интеллигентными), и попросил:
– Вы не могли бы нас увековечить? Извиняюсь за беспокойство, что прервал… Наверное, вы давно женаты? У вас такое взаимопонимание…
Скрябин глупо улыбнулся в замешательстве, а Света вдруг с такой же легкостью, с какой согласилась идти с ним в кафе, сказала «Да, женаты» Когда он, остро и коротко сверкнул вспышкой фотоаппарата, который ему с благоговением вложили в руки, и вернулся за столик, произошло уже совершенно невероятное: Света, сделав ангельское личико, как бы невзначай обронила:
– Может, зайдем ко мне?
Путь до ее дома, через дворы, слился в сплошное парение и благоухание. Они проходили сквозь гуляющих, между их тесно прижатых локтей просачивались машины, на их волосах конденсировались сумерки и осаждались звезды. Никогда еще Скрябин не говорил так хорошо, как тогда, когда они вдруг остановились между двумя клумбами, и она, нагнувшись, чтобы вытряхнуть камушек из туфли, ухватилась небольшой ладонью за завиток ограды и подогнула крупную ногу. Потом он целовал ее в лифте так жадно, что она отстранилась с жарким смехом и сказала: «Дурак». Между лифтом и диваном пролегала бездонная пустыня нескольких минут, и Скрябин не прожил, а как бы отшвырнул это время, проявив неожиданную инициативу и овладев ею прямо в коридоре. Не зная, как отблагодарить ее и уравновесить громадность наслаждения, от которого он рос, как дерево в ускоренной съемке и стал уже выше домов, он, было, стал клясться в вечной любви, но она, думая о чем-то своем и не слушая, срезала его вопросом:
– У тебя есть закурить?

Со Светой он впервые узнал, что такое секс. Она провела его по всем закоулкам наслаждения. Ее тело трепетало от каждого прикосновения, как тончайший инструмент. Когда они ссорились (Света могла терзать его из-за, как ему казалось, всяких пустяков), ему предоставлялась возможность оценить разницу рядом с Надей. Надя, кстати, обо всем догадалась – без расспросов, без истерик, – но делала вид, будто ничего не виит. Ах, как ей трудно давался этот вид! Скрябин ощущал это всей ее мукой, мечущейся в его чужой душе. Но Надя была – своя, как он, с тем же устройством внутренних движений, узнаваемо проецировавшихся на его сознание. Любить ее – все равно, что любить свой голос на диктофонной пленке. Свету же он никогда не ощущал понятной и доступной, хотя она была и проще, и грубее, да что там говорить! – она была попросту вульгарна, и от сравнения с Надей явно проигрывала. Доступна была только его страсть, делавшая все в своем поле нереальным. А все – была Света. Ненавистная. Презираемая. Лишенная человеческого. Красивая сука, не более. Тварь. Милая. Жизнь. Страсть. Судьба.

Мелкие унижения, которым подвергала его женщина судьбы (например, она могла не видеться с ним неделю, потому что он «сам сказал, что месяц не придет», а потом, снизойдя к извивающемуся в страшных муках, ночующему под ее дверью, устроить праздничный ужин, и вдруг выгнать, «не допустив до тела», объяснив, что ей «хочется побыть одной», и что вообще он «не дает ей возможности отдохнуть от себя»), оставляли на самоощущении уродливые каверны, которые на время зарастали только благодаря каким-нибудь титаническим жестам, вроде покупки ей кольца с бриллиантами или посещения самого дорого ресторана. Он ненавидел ее кольцами, ресторанами, дефицитными тряпками, вещами, доставаемыми «по блату», – своими сверхусилиями, появлениями некстати с подарками, бесполезными попытками разжалобить, унизиться, – настаиваниями на своем проигрыше. А ненависть любви еще более привязывает и порабощает нас, чем сама любовь. Его чуть ли не наравне с выяснением отношений, стала интересовать проблема, как раздобыть денег, и вот тут-то он вспомнил о случайной встрече с бандитами и о грязном предложении, которое тогда, с таким негодованием, отверг. Лаборатория в институте стала мастерской смерти. Взрывчатые вещества, анаболики, наркотики… Но денег все равно не хватало. И тогда пришла мысль взять из общей кассы…

– Но почему они Надю убили, а не меня! – крикнул он в исступлении. – Ну, конечно, ведь мертвый не отдаст…
Из кабинета высунулось испитое лицо медсестры с выполосканным, бесцветным взглядом.
– Я ухожу, ухожу, – замахал он руками на ее ласковый вопрос, как он себя чувствует и не нужно ли ему чего.

Узкое, длинное, кривое небо улицы убегало вдаль. Ни одного облачка не скрасило его пустоты. Скрябин ощутил вдруг, что он один, тотально один, и так было всегда, и так будет, а все, что он сейчас делает, – лишь попытка замазать эту щель в душе, откуда несет холодным сквозняком. Именно это чувство привело его на окраину города, к мосту. За разбитым зеркалом реки простирался бесконечный полукруг горизонта. Студеные сумерки мягко заштриховывали огромную картину широкой равнины с темными кущами низкого березняка, с тусклыми стеклами болот и с неясно темнеющими вдали лесами. Бросить бы сейчас все, – долги, Свету, институт, – и уйти черт знает куда, – мелькнула спасительная мысль. Он сделал шаг в сторону моста, и двойник впервые ему не противоречил. Сейчас он мысленно пройдет тот путь, который когда-то прошел от наивного и чистого идеалиста, мечтающего об общем благе, до надтреснутой личности, допустившей в себе торжество личины. Ему это самоисследование, конечно же, не поможет, но, быть может, им воспользуется кто-то другой, еще живой, не съеденный изнутри…

II

Солнце садилось, отражаясь в каждом окне гневным зрачком. Молодой человек шел по лекалам клумб, сворачивая к подъезду. Он был сложен странно – словно из двух половин: мощной нижней и худощавой, почти астеничной верхней. Выражение «колосс на глиняных ногах», только наоборот, хорошо отражало эту асимметрию, не лишенную своеобразной гармонии. В голове у него все взрывалось и разлеталось, как в только что родившейся галактике. Его лицо, узкое, с точеным носом, глубоко посаженными синими глазами и сухими прямыми губами, было, впрочем, бледным и даже холодным. «Ну, как, как ты можешь молчать, сердце?! – почти бредил он, мощным астероидом мысли отбивая безобразно-огромную черную комету, упорно пытавшуюся вторгнуться во вселенную его рассудка. – Ведь я люблю ЕЕ! Ведь нет во мне ни капли зла к ней… А на НЕЕ и не за что злиться!»

Все началось еще три месяца назад, летом, когда он, встречая на вокзале свою девушку, вдруг подумал, что ему, человеку доброму, если верить мнению окружающих, во всяком случае, человеку, сознательно искоренявшему свои недостатки и стремящемуся к добру, ничего не стоит встать на сторону зла. Пытаясь найти внутри опору и с ужасом ее не находя, он так увлекся этой мыслью-пришельцем, что не заметил, как прибыл поезд и Надя, худенькая, похожая на ласточку в своей узкой расклешенной юбке, сошла с сумками из вагона. По ее воспоминаниям, он стоял напротив тамбура и не видел ее в упор, пока она, рассмеявшись, не толкнула его торчавшими, как бугшприты, бедрами. С тех пор каждый его день, с институтом, домом, друзьями, стал ширмой, за которой происходило великое сражение. Он не терял времени, возводя в душе все новые бастионы. Но и пришелец постоянно совершенствовал тактику. Пришелец, нечто, оно.

Этим вечером он задержался в институте.
Скрябин заканчивал аспирантуру. В настоящее время он обобщал работу своего руководителя, доктора Баталова, по синтезу дофамина, а заодно лелеял в душе свое исследование о влиянии дофаминовых D-2 рецепторов на некоторые когнитивные функции.
Он уже закончил то, что планировал на сегодня, и понес в библиотеку справочники, как вдруг в античную гармонию его внутреннего мира ворвался хохот, лай и глумливый визг. Чужеродные мысли пачкали самое дорогое, почти святое. Скрябин остановился на полпути и повернулся к окну, чтобы его лицо, искажаемое гримасой боли, никто не увидел. «Баталов лижет своим студентками промежность! – обжигали чудовищные слова. – Он использует тебя, как дурака! Самое трудное – выделить связующий фермент! Даже твоего имени не поставил в прошлой работе!» «Ложь! Ложь! Изыди!» – заклинал он в негодовании. Представив в своей руке меч, он изо всей силы рубанул по воображаемому негодяю, выкрикивающему эти мерзости, и тут же, опомнившись, оглянулся. Молоденькая уборщица, выжимавшая тряпку до синевы в пальцах, проводила его жест испуганным взглядом своих совиных глаз. Кажется, он что-то и сказал вслух, увлекшись.

Еще хуже обстояло дело, когда он вышел из института. «Надя шлюха! – будто кричал невидимый преследователь. – Она ублажала всех своих подруг!» До фабричного квартала еще как-то удавалось ловить мысли в самый момент их зарождения, но потом каждое оскорбление стало сопровождаться грязной картинкой, словно невидимка листал перед ним порнографический журнал, глумливо наклеив лица самых близких людей на фотографии обнаженных моделей. Этого уже невозможно было вынести. Разбежавшись изо всех сил, он перемахнул изгородь строительной площадки и, забравшись на ряд кирпичных поддонов, побежал к подстанции, похожей на остов корабля. Мачтовый трансформатор с рифлеными цилиндрами покрышек казался увенчанной рогами головой, из которой индуцировался луч зла. Желтой каплей яда растекался в мутно-синем небе прожектор. Ветер так неистово носился в верхушках дубов, обступавших мачты, будто городская нечисть обитала именно там. «Да ведь я – часть всего, – вдруг осенило его в озарении. Почему-то тогда это простое соображение казалось ему озарением. – Если целое благо, как частица его может быть дурна? Все люди, в глубине своей, добрые. Глупо, что я боюсь. Никакие мысли не способны извратить моей сути, и, тем более, управлять мной»
То всепрощение, с которым жизнь приняла его обратно в свое лоно, пронзило его. Он спрыгнул с поддона и пошел назад. Ему захотелось закричать от благодарного восторга, замахать руками, обнять первого встречного. Резкость изображения вдруг начала исчезать от слез. Каждая веточка, каждый камешек, каждое встречное лицо улыбалось ему разлитым всюду блаженством. Когда он подходил к подъезду, словно чей-то призрачно-хрупкий голос во всеобщем радостном хоре сказал: «Убей ее» Он мог бы проигнорировать, – о, просто оставить некое темное пятнышко, и все. Но тогда зло так и будет гнездиться внутри. «Пусть, пусть разрастается темная лужица до океана! – подумал с яростным неистовством. – Пусть вынырнет чудовище из глубин! И тогда посмотрим, кто кого! Или полная победа – или гибель. Неужели ты, сердце, допустишь в себе такую погань?!»

Надя уснула, убаюканная его чтением. У них было заведено по вечерам читать вслух. Бросив последний взгляд на ее темные с золотым отливом волосы, оттеняющие бледность по-детски серьезного во сне лица, он повернул выключатель граненого светильника, положил томик Бунина на силуэт тумбочки и осторожно, щупая мрак, вышел, притворив за собой дверь.
Ее комната была раем, из которого он сам себя изгнал – в зал, где уже вторые сутки стояла скрипучая раскладушка. Особенно не нравилось ему зеркало в серванте. Выражение собственных глаз в зеркале – отсутствующее, холодное – пугало
Настя не понимала и обижалась, но как ей объяснишь? Он все шагал и шагал, чаще поворачивая, будто комната стала короче и уже. Она вдруг вся вписалась в его взгляд и стала скатываться в жерла зрачков. Навязчиво барахталось в памяти открытое лицо научного руководителя, с мужицкой бородой и ясным взглядом глубоко сидящих глаз, когда он неожиданно, без всякой связи с предыдущим разговором, сказал: «У тебя маловато научной интуиции. Тебе бы в гуманитарные науки…» Присутствующие при этом преподавательницы и аспирантки отвернулись и сделали вид, что ничего не слышали, словно он сделал какую-то нечаянную бестактность, например, извергнул газы.

Он выключил абажур, зажег свечу в трехглавом канделябре, похожем на скелет дракона, сел за стол, взял листок, макнул перо в плошку с чернилами и стал писать одну и ту же фразу: «Зла нет», каждое предложение отрезая кривым, как ятаган, росчерком. Заполнив всю площадь бумаги с двух сторон, он прилег. Сумерки прильнули к окну и что-то быстро шептали, как врачи над больным. Пружины запели предательскими голосками «Е-е-есть зло! Е-е-есть!» Дрема отлетела. Взгляд сам потянулся к зеркалу. А из зеркала вынырнул другой, чужой – вынырнуло отражение взгляда. Пламя свечи метнулось, как испуганный зверек, и сломалось. Сервант исчез в зыбучей, рассыпчатой тьме, проступая на ней, по мере того, как привыкали глаза, пепельным отпечатком. Широкоплечий силуэт пиджака не узнавался. Страшило то, чего нет, не названное, бесформенное, сама зыбь хаотических звуков. Густой мрак в углу словно двигался, студенисто переливаясь в сторону кровати. Скрябин, преодолевая паралич испуга, отвернулся к стене. «Взять гантель и размозжить ей череп» – проскрипели пружины. Гантели лежали под креслом. Он, не вставая, протянул руку («Неужели ты, сердце, не содрогнешься?») и уперся в сухой лед металла. В этот момент вошла Надя – легкая, сотканная из узорчатых теней.
– Ты не спишь? – спросила она полушепотом.
Он сел на кровать и тут же овладел собой. «Надо бороться! – звенело в голове. – Ради нее: ведь она – смысл моей жизни!»
– Нет, – ответил он шутливо. – Призраки небытия мешают.
Надя села в кресло, полуобернувшись, так, что ее тонкий профиль казался серебристым эскизом на черной стене.
– Что же это за призраки? – продолжила она весело, закинув ногу на ногу.
– Ну, представь, что ты вдруг ни с того ни с сего хочешь сделать зло, причем вовсе не испытывая ни к кому ненависти. Но эта мысль упорна, она живет в тебе, развивается, как вирус, и, как вирус, захватывает все больше и больше внутреннего объема. И ты вынужден отстаивать каждую пядь души, каждую мысль – стерилизовать и спасать от заражения. Это не раздвоение личности: о! – ты всегда один, а то, с чем ты борешься, тебе чуждо. И не шизофрения. Психическое единство не распадается. И, вообще, не компетенция психиатрии, так что пилюли глотать бесполезно…
Он старался говорить ей в тон, с веселой непринужденностью, но неподвижный блеск его зрачков придавал словам зловещий оттенок. Она посмотрела на него пристально, и уже серьезно, с убеждением произнесла:
– Ты устал, очень много работаешь. Мозг почти не отдыхает. Нужно как-то выводить себя из этого состояния. Хочешь, прогуляемся на берег, к заброшенному зданию?
– Пошли.

Березы нежно струились в текучем прозрачном сумраке. Они шли по краю обрыва, держась за руки, огибая мусор кострищ и цепкие кусты. Сквозь них сновали пятнистые тени, словно озабоченные эскизом будущих построек люди. Время на миг поменяло русло, давая почувствовать иной срез реальности. Детский дом только будет здесь. Вот-вот возведут крышу. Беспризорники только отлавливаются. Сталин только подписал приказ об аресте Ежова. Кровавые призраки еще не развоплотись…
– Убить бы сейчас какую-нибудь тираническую гадину, – сказал Скрябин с тоской. – Мы живем в эпоху, когда и зло измельчало, и борцы с ним уподобились пигмеям…
– Ну, и у нас есть свои гиганты зла, – досадливо возразила Надя. – Про наше время тоже напишут страшные байки. Ну, или страшную правду.
Слово «правда» прозвучало с насмешливой торжественностью.
– Ты спрашивала, что меня тревожит, – произнес он с неестественным спокойствием. – Почему я ночую в зале? Часто возвращаюсь поздно?
Настя почернела, слилась с рощей. Превратилась в сгусток ожидания.
Словно разжимая клещи, сжавшие ему горло, он выговорил:
– У меня была навязчивая мысль. Чужая. Не моя. Убить. Убить тебя. Ударить спящую по голове гантелью.
Разряд ушел в землю. Ее, женское, не было ранено. Слегка опущенные в углах глаза улыбнулись:
– Но ведь это пустяки… Мало ли, какие мысли приходят. Неужели ты из-за этого так страдал?
С неожиданной страстностью, почти с раздражением он отвечал:
– Я ведь мог убить тебя! Как ты можешь так легкомысленно к этому относиться?
Вместо ответа она крепко сжала ему руку повыше локтя. Ее тонкий, мадоннообразный профиль был сейчас точь-в-точь как у дамы на старой английской гравюре, которой он грезил в детстве.
– Такого доброго человека я еще не встречала, – сказала она с несгибаемым убеждением.
– Тебе правда…приходят такие же мысли?
Надя погрызла губку, чтобы не рассмеяться.
– Ну, конечно! И еще похуже!
Скрябин посмотрел на нее телескопически, как смотрят на прекрасные и недоступные звезды.
– И что ты с ними делаешь?
– Да ничего. Просто не обращаю внимания. И они уходят.
Она на мгновение подняла ресницы и весело посмотрела на него, а потом вновь стала туманно глядеть в зыбкий мрак над рекой.

Точно разрушился над ним герметичный купол, отделявший его от всего остального мира. К горлу подступили слезы восторга. Пытаясь совладать с дыханием, не умещавшимся груди, он предложил побежать наперегонки до развалин особняка. Надя без раздумий согласилась и, легкая и гибкая, как школьница, рванулась и припустила по заросшей тропинке. Скрябин едва за ней поспевал. В нем зрело огромное решение. «Надо подвигом доказать, что я ее достоин, – думал он, с болью чувствуя все ее обаяние, не замечая хлеставших по лицу веток. – С этого дня, с этой минуты – ни одной подлости, ни шага в сторону зла!»

Утро началось с борьбы. Он решился на поступок, который, хотя и пошатнет его карьеру, зато одним ударом разрубит цепь, связывающую его с гнусным пришельцем. Надя, собираясь на работу, как специально, поминутно входила в зал, так что он чуть не расплескал драгоценную ампулу с дофамином, преступно взятым из лаборатории. Наконец, морщась от боли, он незаметно сделал себе инъекцию. Путь назад был отрезан.

Мир сразу изменился. В уме все чернело, клубилось, неслось и шипело тысячами змей, – а потом вспыхивало, пожирая мрак и с безумной торопливостью проявляя странные образы. Чтобы усмирить хаос, требовалось предельно сконцентрироваться на самом моменте зарождения мысли. Для этого он придумал статичный образ в виде белого Луча, струящегося из сердца в пространство. Садясь в автобус, Скрябин едва не забыл на остановке папку с диссертацией. Глубокое дыхание помогало. Струя выдыхаемого воздуха отождествлялась с Лучом. Мысли упрямо соскальзывали в воронки страхов, неприятных образов предстоящей стычки с научным руководителем. Он едва не испугал сидящую перед ним девушку, дыша, как насос над ее золотистыми волосами, которые от этого колосились и выбивались из шиньона. Обернувшись и оглядев его со спокойным любопытством, как вещь, она вдруг зашипела:
– Ну, хватит дышать!
Лицо ее, с вздернутым, лисьим носиком и крупными яркими губами, сложилось в милую гримаску снисходительной жалости. Видимо, довольная тем, как у нее красиво вышло возмутиться, она победно отвернулась к окну, разглядывая свое равнодушное отражение.
Скрябин отодвинулся, достал из папки тетрадь и поднял ее перед глазами, сделав вид, что читает. Удовольствие первой победы было отравлено. К тому же, водитель прибавил громкости радио. Музыка раскачивалась и посвистывала с наглой непоседливостью избалованного ребенка.
Ему вдруг показалось, что чужаки есть во всех. Его соседка, худенькая женщина с теплым ровным огоньком в глазах, одетая в старушечье пальто, по-юродивому вскидывала свою повязанную платком голову, когда пожилой мужчина, стоявший рядом, что-то ей говорил, и мягко кивала. По некоторым репликам можно было догадаться, что они верующие. Но и сквозь ее бесстрастно-доброе лицо, как негатив, проступило хищное рыло с усиками-антеннами.

Чужаки чувствовали, что их видят, и им это очень не нравилось. Люди смутно улавливали сигналы своих двойниковых личностей и начинали испытывать к нему внезапную враждебность. Елейная соседка, нервно поправив платок, бросила на него длинно-неприятный взгляд, каким смотрят на тяжкого грешника.
Но главное мучение было в том, что его собственный двойник ощущался теперь, как часть организма, едва ли не скелет души, и действовал вполне самостоятельно, генерируя свои, грязные образы. Пришлось перейти на язык коротких мыслей-символов, чужаку не понятных, чтобы вовремя гасить очаги заразы. Скрябин дышал все глубже, и от сильного напряжения у него закатывались глаза. Стоявшая рядом тучная женщина, увидев его в такой момент, с презрительной жалостью покачала головой и отвернула от него свое сладковато-рассеянное лицо в чопорных очках.
Тело, утратив средоточие контроля над действием, ощущалось, как некий придаток мыслей, а мысли сделались чем-то вроде физического организма. Каждое смутное движение души становилось осознанным. Голова раскалялась, как поршень тепловоза на полном ходу, воспринимая за мгновение массы мелких событий вокруг, каждое из которых преломлялось в сознании множеством отражений.

Обычно институт встречал его дружелюбно. Невысокий, классический фасад с тремя портиками, где учились несколько поколений его предков, будил почти пренатальные воспоминания. Он пьянел от своей принадлежности, вписанности в систему. Его рьяность объяснялась не выгодой, а тем, что это было чужое и безусловное. Засиживаться в кабинете до синевы в окнах, почти с удовольствием отстранять заискивающие взгляды охранника, распугивать узорной, как иконостас, дверью тени бродячих кошек, милостиво позволять о себе позаботиться ждущей его с ужином Наде – вот что толкало его истязать ум диссертацией, а вовсе не любовь к науке или жажда славы. И запах – ни с чем не сравнимый, впитавший в себя стук тысяч подошв, шелест тугих юбок и строгих брюк, парной полусвет коридоров и приглушенные голоса, как бы не принадлежавшие говорящим, льющиеся на них откуда-то сверху.

Не так было в это утро. К профессору Баталову он зашел, с трудом подавляя дрожь в руках.
– Ну, что, сегодня аванс? – лукаво подмигнул Леонид Юрьевич, ничего не подозревая. Он говорил, не без эффектности наливая в окончания слов вальяжной бархатной хрипотцы. – Пьянка-гулянка-аэ? Я б на вашем месте, молодой челове-эк, отправился с женой вечером в «Буревестник». Там, знаете, что-то такое километрово-банальное, «Алеша» или «Сережа», забыл… Ммм? Меня тащит жена, чистый эгоизм. А я тащу вас. Поэтому я плачу. Эгоизм на эгоизм равно альтруизм. И за бу-фээт. Ммм?
– Леонид Юрьевич, нам надо с вами поговорить…
– Ну?
На его широком, хлебосольном лице с окладистой седеющей бородой проступило на минуту хищное, птичье выражение.
– Я хочу сменить руководителя, – выговорил Скрябин рвущимся, срывающимся на тенор голосом. – Я оставляю эту диссертацию.
Леонид Юрьевич остро взметнул брови, но вмиг овладел собой. От его спокойного, пристального взгляда Скрябин чувствовал, что весь выветривается нравственно и физически. Он умел, этот человек, обратить душу в камень. Обратить, а потом ее, бездвижную, беззащитную, сверлить бурами зрачков. Скрябин почувствовал себя так, будто выпал из-за пазухи великана, и теперь ему предстоит самому ползти через холодную пустыню.
– Хорошо, – произнес он с ледяным безразличием. – Хочешь работать с другими, будешь работать с другими.
Скрябин вышел из деканата, словно облитый известью. Не замечая его выражения, заходивший в кабинет длинноволосый Иван Иванович Зимин, зам.декана, коренастый сибиряк в широком, мешковатом костюме, добродушно-покровительственно спросил:
– Ну что, с почином?
Скрябин знал, что этот суровый человек с львистой головой, имевший в институте большой вес, очень хорошо к нему относится.
– Да, спасибо, – прошелестел Скрябин, не поднимая глаз.
Он шмыгнул в пролет и полетел вниз по лестницам. Через минуту добряк Зимин изменит к нему свое отношение, необратимо изменит. Настоящее темнело, тускнело, отваливалось кусками…

После работы Скрябин зашел в ювелирный магазин и купил на все имевшиеся деньги самое дешевое золотое колечко. Продавщица невольно оглянулась по направлению его застывшего взгляда, – во время разговора он неотрывно смотрел в одну точку: это помогало фиксировать внимание на Луче, – и вернула ему другой, подозрительный взгляд.
Каждая вывеска, каждый плакат дрожал темным маревом, лица теряли благообразие и красоту, буквы слагались в совсем иные, незнакомые и жуткие слова. Вот открытое, крупное мужское лицо на афише кинотеатра. Оно вдруг чернеет, вытягивается, съеживается, превращаясь в жуткую морду со светящимися, без зрачков, глазами. Они вбивают в сердце гвоздь нечеловеческой ненависти, враждебности ко всему живому.
Эскалатор метро вдруг показался бесконечной раковиной улитки. Где-то в глубине этой раковины будто существовали подземные города сверхразвитой цивилизации не похожих на людей существ, прекрасно о нас знающих и как-то на нас воздействующих, и в гуле редуктора слышался инфразвуковой рев гигантов мезозойской эры, населяющих эти жуткие пространственно-временные провалы. Пассажиры на соседних ступеньках тоже словно что-то неосознанно ощущали. Молодая девушка с костистым лицом подняла голову именно в тот момент, когда Скрябину почудилось, будто через обращенные вершинами вниз четырехугольные пирамидки, слагающие потолок, у них отсасывается энергия, а молодцеватый старичок в сером мешковатом костюме болезненно сморщился и потрогал затылок.
Луч из сердца стал мертвенно-белым, как свет люминесцентной лампы в коридоре больницы. Скрябин представил, что очищает сердце от паутины, чтобы хотя немного окрасить Луч в теплые тона, и похолодел от неожиданного открытия. Личность-пришелец создала двойник каждой доброй эмоции, каждого светлого пятна на карте души! Он с дрожью отбросил всплывшее «светлое» воспоминание об их с Надей вчерашней прогулке: в его сердцевине крылась личинка извращенной похоти.

Сгущались сумерки, налетал из-за угла и тут же прятался в кустах шалый ветерок, так не шедший к сумрачной торжественности потемневшего, ввалившегося в синеву неба. На фиолетово-багровом западе вонзились в горизонт три черных заостренных облака. Туда, в небытие, уходили пусторосли. Казалось, дома совершенно безлюдны – такая стояла тишина. От полумрака асфальт выглядел зыбко-текучим и словно сам нес его куда-то. Дорога меняла русло и впадала в рощу. Потом она должна была вылиться возле автостоянки и упереться в дом, где жила Надя. Так дорога всегда и делала – то есть, вынести именно к дому, – но теперь все казалось таким удивительным, что ни в чем не было уверенности.
Проходя через рощу, он в неимоверном напряжении державшегося на плаву внимания, всосанного внутренним апокалипсисом, не заметил торчащий из асфальта штырь и круто култыхнулся о дерево. Вздутие на скуле сразу завибрировало, ввинчиваясь сверлом в череп. Пожалев себя, как чужого человека, он вдруг осознал свою близость к тому, с кем бился насмерть, к преступному пришельцу, угнездившемуся в душе. Чем-то этот архаический богоборец напоминал царя Иоанна на картине Репина, и влекли в нем титанической огромностью инфернальные глуби духовного падения.
«Ты не хотел бы отдать свое тело проснувшейся в тебе личности? – прозвучал у него в голове вопрос. – Она больше пользы принесет, чем твоя нынешняя, сухая, рациональная, дитя своего времени»
Морозный ветерок пробежал по волосам.
«А ведь правда, – заколебался Скрябин, – мы даже чувствовать разучились! У нас рассудок вмешивается во все, и эмоция оскопляется и деформируется в самом начале ее зарождения»

В густой тишине двора каждый шаг обрастал призрачными двойниками. Скрябин приблизился к фасаду, находя глазами свои окна. Дом казался черным холстом, натянутым на звездной пустоте. Косые тени фонарей разрезали асфальт неровными прямоугольниками. Из заштрихованных углем кустов проступали силуэты машин и эскизы лавочек. Чайной занавеска балкона, под которым он приютился, вдруг стала темнеть, словно намокая, и наконец выдавила из себя темное пятно в виде женской фигуры. Нарисовавшись отчетливо, тень женщины стала развешивать что-то невидимое. Вдруг на плечи надавило ее неодобрительное внимание. Шагнув в розоватое облако фонаря над подъездом, он вдруг увидел, что ступни его исчезли, и через секунду почувствовал, как по ногам провели ледяной щеточкой. Он наступил в лужу.

Надя, как обычно по пятницам, развернула кампанию против грязи. Комнаты, точно вырванные из привычной среды существа, глядели осовело и съёжено. В еще влажном полу коридора отражались кадило люстры и он сам, призрачный, сквозь которого были видны восковые лампочки. Лоснящийся след тряпки вел на кухню, где сейчас был основной театр войны. Надя, подоткнув юбку, яростно мыла, чистила, убирала. Он незаметно вошел и любовался движением мускулов под молочно-белой кожей ее широких икр, красиво подчеркивающих легкую стройность ног. Почувствовав его взгляд, она обернулась с мягкой улыбкой.

У него во рту дрожала лужица страха: та самая, в которую он наступил возле подъезда. Гиперборейская ночь за окном никогда не кончится. Никогда не пройдет минута между ее взглядом и его словами.

– Я хочу…кое-что показать тебе, – начал он, чувствуя во рту металлический привкус. – Ты мой окна и, главное, не оборачивайся…
– Хорошо! – промурлыкала она доверчиво.
В тот миг, когда ее рука уже легла на ручку окна, и вся она изогнулась, превратилась в росчерк будущего движения, готовая вспорхнуть на подоконник, он вырос за ее спиной холодной статуей. Сделать шаг и толкнуть, – ни одного внутреннего движения против. Шаг. Сердце пусто. Толкнуть. Пульсирующий мышечный мешок.
«Я просто механизм, управляемый любой случайной мыслью, – гвоздили мысли. – Какой из этих ублюдков воображения, расталкивая остальных, первый дорвался до штурвала, тот и поведет биомашину… Пока не придет следующий, более сильный и наглый»

Не доверяя более себе, он вышел, решительно шагая по коридору. Там, за порогом зала, была другая реальность с другими законами. Он распахнул дверь и упал в кресло, – в бездну, откуда не было возврата. «Пожалуй, он, древний, цельный, пассионарный, полезнее меня, – решил Скрябин, машинально вытаскивая из портфеля коробочку с кольцом. – Пусть живет. А я… уступаю ему себя»
После этих слов блаженный холодок пробежал по телу. Неведомые дотоле ощущения обступили сердце. От каскада озарений – он знает, как синтезировать связующее звено! как найти дешевое сырье! как объяснить когнитивные нарушения! – перехватывало дыхание. С неизъяснимой радостью он смотрел на свои руки, на стены, на потолок, на ночное небо в оконной раме, замазанное светом фонарей. Смотрел, точно впервые все это видел, или так, как смотрел бы древний бог, проснувшийся после тысячелетнего анабиоза в какой-нибудь подземной пещере.
Надя захватила его в этом состоянии, когда он был расплавлен в блаженстве и налит каждой клеточкой во все, что его окружало.
– Это мне?! – радостно взвизгнула она, увидев у него в руке коробочку, и захлопала в ладоши. – Мы идем в ЗАГС? Когда? Давай, в следующую субботу! Кого зовем? Ой, только не вашего баталиста, Заславского! Он умница, но, когда напьется, начинает думать, что сосед за столом – это фигура его картины, и под глазами ему нужно сгустить тени…
– Да, конечно…
Скрябин односложно отвечал, механично соглашаясь со всеми ее предложениями, но Надя почти не слушала. Она болтала без умолку, перебивая сама себя, потом присела на ручку кресла и начала спрашивать то, что обычно, в таких случаях, спрашивают счастливые девушки.
– Я теперь – не совсем я, – сказал он непривычно низким голосом. Надя вздрогнула. – В нас, как гроздья, набухает множество личностей, но наша трусливая душа способна разродиться лишь один раз, боясь заглянуть в глаза бездне. Кругом она – бездна великого хаоса, и упорядоченные структуры – лишь пузыри на ее поверхности. Я поймал одно из чудовищ Паскаля и дал ему вырасти в своем разуме. Вот, слушай.
Его горло загудело глубоким басом:
– Ты великое милосердие к грешным, Богородица Пречистая, помощь скорая, спасение и
заступничество! – лилась изо рта незнакомая песня. – Веселись, преименитый град Москва, принимая чудотворную икону Владычицы!
Он пел, глубоким точным голосом, хотя ранее не умел петь и не знал церковной музыки.
– Вот он, то есть, я теперь.
В глазах Нади клубилось, росло и ширилось непонимание.
– Ты знаешь стихиры? – изумилась она с неприятной улыбкой. У нее было опавшее, какое-то картонно-кукольное лицо.
– В том-то и дело, что нет, не знаю! Слушай…
Чувствуя внутри титаническую мощь, он загремел протодьяконским басом. Другое, но такое же неизвестное ему, песнопение, ступенями прихотливой мелодии восходило к клокочущей радости и, не дойдя чуть-чуть, рушилось в гулкую скорбь низких, протяжных звуков.
– Ну, как тебе? – спросил он с новой, молодеческой интонацией, обернувшись к пустоте.
Нади не было. Чувствуя тревогу, он выбежал в коридор. Из ее комнаты доносились звуки, похожие на мелкий, бисерный смех. Не помня себя от страха, он распахнул дверь.
Надя сидела с ногами на диване, опустив лоб на колени, и тихо плакала. Он подсел к ней и попытался ее обнять, но она резко отстранилась.
– Ты чего? – спросил он, изумленный ее враждебностью.
– Я сегодня буду ночевать у мамы, – сказала она испуганным, чужим голосом. – Мне страшно…
– То есть, ты думаешь, что я способен причинить тебе зло?
Она подняла мокрое от слез лицо, как бы что-то мучительно соображая. Потом потеплела, выдавив жалкую улыбку.
– Нет, конечно. Я знаю, что ты самый добрый человек на свете. Самый добрый из всех, кого я встречала. Я помню, что рассказывала тебе про своего деда, священника, который был репрессирован… И ты, наверное, хотел сделать мне приятное, разучил стихиру. У тебя такой голос, пронизывающий… Очень красивый, словно из другой эпохи… Просто меня испугал сам контраст: твое тощее тельце и такой громовой бас. Прости… Я сегодня ухожу, но это ничего не значит, это пустяк…
Скрябин, ощущая лед в мозгу, представил, во что превратит этот «пустяк» его будущая теща, крайне мнительная особа, когда дочь, не выдержав, поделится с ней.
– Я должен тебе кое в чем признаться, – схватился он за последнюю соломинку. – Утром… я сделал себе инъекцию дофамина. Я тебе уже рассказывал, это вещество, над дешевым синтезом которого мы работаем. Так вот… Я украл одну ампулу. Нет-нет, мне за это ничего не будет! Списано – уже – на бой. В мозгу есть такие области дофаминергической активности, вроде мезолимбической, которые, по моей гипотезе, отвечают за творческое мышление и одновременно за темные, дурные стороны личности в человеке. Я назвал их «областями дьявола»…
– Пообещай, – перебила она несколько театрально, – пообещай мне, что больше никогда не будешь так поступать с собой и со мной. А теперь все забудем и пойдем ужинать. Я тоже была не права…
За ужином осторожно вернулись к свадьбе, но разговор ушиблено ковылял между темой салатов и темой ленточек. Надя ненадолго закрылась в ванной, вышла в розовой ночной рубашке с рюшами из кружевных ангелочков, легла и попросила что-нибудь почитать. По мере чтения ее синие глаза с холодком умиротворенно затуманивались. Здоровый, крепкий организм взял свое, и глубокий сон накрыл ее красивое лицо прозрачной восковой маской. Скрябин отложил книгу на край тумбы, перегруженной косметикой, блокнотами, чеками и разными неожиданными вещами, вроде отвертки или куска сургуча. Немного посидев в уютном желтоватом полусумраке, пообводив глазами травяные завитки тюля, он пошел к себе.

Ночь была родами души. Прежняя личность ускоренно проходила все ступени совершенства и, блаженная, соединялась с новым Я в великом таинстве любви, а затем исчезала за диаметром бытия. Мысли неслись, вспыхивали, как метеориты, озаряя то, что было ранее туманно и неясно. Он прозревал свою судьбу и сам же ее творил, выбирая самую тяжкую ношу. Каждая мысль, подуманная теперь, становилась узлом событий потом. Ни одной посторонней не должно было проскочить. Но все-таки два хаотических осколка вторглось. Впрочем, они быстро затерялись в рядах гармоничных дат и в прекрасных эпюрах будущего. Слишком быстро…

От бессонной ночи голова была прозрачной. Солнечная кухня постепенно обретала свои очертания. Вплывал в свой контур образ чайника. Наливалась уютной тяжестью в руке горячая кружка. По кухне порхала легкая девушка, вся сотканная из теплого текучего счастья, и как-то нелепо и грубо было назвать ее привычным «Надя»
– Ты избавишься сегодня от этой чертовой ампулы, – сказала невесомая девушка. – Вот еще одна, нашла у тебя в столе. Отнеси ее назад или уничтожь, а то я не буду спокойна.
– Хорошо, – ответил Скрябин, отправляя стекло с мутноватой жидкостью в лузу кармана.
Она со строгой нежностью отметила его красивые, музыкальные пальцы.
– Не задерживайся, а то я буду очень волноваться! – донесся на лестнице благоухающий голосок.

Огромная, синяя заплата неба. Всюду стены. За арками – такие же арки. За воротами – ворота. Наконец, проспект. Стрелка часов перед витриной почти не движется. Время такое тугое, что почти не сделать шагу. Не побежать через узкий проулок, не порвав сеть взаимосвязей текущей субстанции. Машина уже почти сбивает его, но он продирается сквозь решетку пространства и ныряет за горизонт отрицательного события. Циферблат дрогнул. И полетел вслед гневный окрик водителя, побежали кофейные пилястры, поплыли карнизы, сладким холодком понесло из хлопающих дверей магазинов; закружились над головой чьи-то счастливо-несчастливые билетики, чей-то пепел, чьи-то смешки; врезался в память газетный киоск, увешанный соблазнительными обложками с фотографиями длинноногих невесомых красавиц. Вот одна из них вышла из-за угла, глотая на сквозняке кофе из автомата. Это знак: нужно разменять деньги. Город таинственно движется в розоватом тумане осеннего утра. Меняют координаты знакомые улицы. Обводный канал истончается, становится прозрачным и уже невесомо бежит над трубами и антеннами. Откуда-то впереди закрытый на ремонт тоннель – или крытый переход – над или под землей. Там – зло. Он шагнул за строительное ограждение, чтобы уничтожить Дыру, брешь в ткани материальности. Он несет не жалкую ампулу – он несет время, запечатанное в капсулу сознания, вдруг утратившего связи почти со всеми системами отсчета.
Два искалеченных тенью бродяги с плюшевыми лицами и мокрыми глазами выступили из провала.
– Чего тебе здесь надо?! – хрипло рявкнул один. – Проваливай!
Рявкнувший, оказавшись на свету, превратился в крепкого, угловатого, туго набитого мускулами парня. Второй тоже претерпел метаморфозу и резко помолодел и разросся в плечах. Да и одежда на них обновилась, стала даже дефицитной. Спортивные костюмы кроссовки – чистый импорт…
Нырнув в опасную брешь между стражами, он бросился в тоннель с такой истеричной судорожностью, с какой неопытный пловец выныривает из нерассчитанно-больших глубин.
– Лови его! – раздирали уши голоса. – Не уйдешь, там тупик! Стой, гаденыш, стрелять буду!
За спиной стискивала челюсти, глотала метры неравная погоня. Головокружение засасывало. По бокам пролетали ребра опор, били в глаза мохнатые прожекторы на тонких шеях… Что-то бахнуло. Это сетка заграждения – обещанного тупика – упруго отшвырнула его легкое тело. Мяч сам упал к ногам свирепых футболистов. И они не замедлили врезаться в его мякину тяжелой обувью. Резина роднилась с каждым ребром, каждым органом под ним, в каком-то экстазе братания почти срастаясь с клетками организма. Еще, еще – и будет гол. Черный посыл в ворота небытия.

– Оживает, смотри! – произнес, радостно хмыкнув, неизвестный, но чем-то страшный голос.
– Пустяки, просто оглушили немного, – заметил более низкий.
Дымчатой гарью расплывались обладатели голосов в сияющем тумане портала. Потом обжигающе вспыхнул свет. Мир впрыгнул в заморгавшие глаза.
Недавние преследователи смотрели с таким видом, будто они не избили, а чуть ли не спасли его. Тот, что казался туго набитым мускулатурой, даже изобразил на лице грубую заботливость первобытного человека. Он помог Скрябину подняться и принялся энергичными хлопками отряхивать ему куртку. Правда, слегка не рассчитал силы своих по-обезьяньи длинных рук и чуть не повалил его опять. «Денис» – протянул он мозолистую ладонь. Другой, сутулый, пониже, посуше и пошире в плечах назвался «Колей».
– Ты извини, старик, что так вышло, – сказал он дружелюбно. – Просто тебе сказали, и ты не среагировал.
– Сам дойдешь, или тебя довезти? – спросил набитый мускулами. – Мы спортсмены, не какие-то беспредельщики, ты не думай. Наш район, сами за порядком смотрим.
– Конечно, довезем, – согласился сутулый. – Пошли, чего отказываешься. Ладно, не хочешь, смотри. Удачно тебе дойти. Если кого-то в районе встретишь, скажи, что Колю-Колесо знаешь или Антипа. Тебя не тронут.
Он уже двинулся к выходу из тоннеля, но вдруг присмотрелся к чему-то на полу, наклонился, показав мощную, сутулую, почти горбатую спину, и что-то поднял. Блеснуло стекло, и догадка сжала сердце.
– Что это у тебя? – спросил он, с недобрым интересом рассматривая на свет прозрачную вязкую жидкость.
– Наркота? – поинтересовался плотный, Денис, тоже остановившись и приглядываясь к ампуле. Он стал говорить громко, тем тоном, каким разговаривают с глухими или с дурачками.
– Нет, – простонал Скрябин, собирая себя из кусков боли. – Это дофамин. Лекарство. Я в лаборатории работаю.
– Что-то я не слышал такого лекарства, – продолжал Денис. – И что оно лечит?
– Ну… – замешкался Скрябин. – В общем, оно усиливает проводимость аксонов.
– Чего-то ты врешь, парень, – рассердился сутулый Коля. – А ну-ка, поехали с нами.

Ехали они долго. В окно маленького автомобильчика врывался запах глянцевого, промытого дождевой пылью, асфальта. И когда был дождь? И куда они скользили? В тесную ли тьму улиц? Или в опрокинутый смутный мир отражений? Мимо проплывали озаренные бесплотные здания. Искристые брызги световых реклам застывали в смоляном мраке. Переспелые витрины, лопаясь, изливали разноцветные геометрические осколки в черную глубину. О чем-то шептались кромешные силуэты в углублениях подъездов. Нырнув в узкий, неосвещенный двор, автомобиль пристал к крайнему крыльцу.
– Выходим, выходим, – зарокотал Коля. – Смотри мне без глупостей!
Потный, теряющий равновесие, Скрябин, точно медузообразное существо, нетвердо ступил на асфальт и тут же осел. Но ему не дали отдохнуть: его подхватили стальные руки и быстро поволокли в тупик. Из тьмы проступил козырек подвала. Коля пошарил в кармане, вынул ключ и заерзал в замке. Дверь зевнула холодом и сыростью. Стала видна глубокая лестница. Он, как факир, потер лампочку под потолком, и свет вспыхнул, озаряя косые ступени. Лампочка превратилась в висевший на крюке фонарь, который тут же был снят. Яркие рефлексы и теневые пятна на стенах складывались в бесовские рожицы. Белой звездой расплывался во мраке фонарь, за которым они шли. Проход изогнулся, ощерился ступенями и ушел вниз, зарываясь в небытие. На ходу Коля достал из-за уха сигарету, и скоро в провале его головы расцвел воспаленный огонек.
– Вколешь себе, – донесся он из темноты. – Только не все.
Скрябин выпал из его слов в холодную бездну загробного мира, но тут же был подержан и снова введен в русло.
– Не падай, – заботливо посоветовал Денис. – Здоровье еще пригодится.
Загробный мир тут же осветился сетью тусклых лампочек, расположенных воль стыков и по диагоналям сырого потолка, и оказался просторным и довольно низким помещением. По всему его периметру стояли стулья с протертыми спинками и кривоногие табуретки. В конце располагался стол с придвинутыми стульями. За ним, у стены, виляла оборванным лоскутом плешивая оттоманка. Все это зыбилось, как через воду.
– Моя вотчина! – громыхнул Коля, разбудив угрюмое эхо. – Я тут числюсь сантехником. Присаживайся, чего, как неродной. Хочешь, на диванчик.
Скрябин послушно опустился на мягкое. Оттоманка тявкнула от тяжести и прогнулась. Напротив присел Коля, слева – Денис. Коля включил в розетку кипятильник и погрузил его в маслянистую жижу чайника.
– Чифир будешь? – предложил Коля. На его крупном, обветренном лице было такое выражение, точно он нюхает воздух. – Сколько сахару?
Скрябин встрепенулся.
– Можно без сахару.
Он взял, обжигаясь, железную кружку, замирая от страха расплескать или сделать что-нибудь не так.
– Спиртом протрешь руку, – раскладывал Денис перед ним шприцы и склянки. – Ты, я вижу, никогда не кололся. Ну, не беда. Надо же с чего-то начинать…
Он засмеялся хрипло, ненатурально, и тут же полез в карман и вытащил перед Скрябином ампулу:
– Только не все, треть максимум.
– Нет, или все или ничего, – вынырнул из забвения Скрябин. – Здесь только на одну инъекцию. Я думаю, бесполезно будет треть меры…
– А зачем тебе, длинному, думать, – заиграл желваками Коля, нетерпеливо загребая пустоту пальцами. – Воткнешь, как сказали, треть.
– Нет, – уперся Скрябин, чувствуя иглу под сердцем. – Я же хочу, как лучше…
– «Я зе хосю как луссье», – передразнил Коля. – Место знай, хуйня длинная. А то я тебе сейчас в челюсть дам…
– Не, ну, зачем ты так унижаешь? – заступился Денис. – Пусть парень делает, как хочет. Мы-то с тобой не знаем… И, вообще, нам химик нужен. Может, потом будет незаменимым человеком. Станет создавать нам послушных гомункулов.
(c) udaff.com    источник: http://udaff.com/read/creo/127030.html