Так она не сосала ни до, ни после. Сидя на стульчаке, она с каким-то новым для себя усердием (и волнением) предавалась этому занятию, что мне начинало казаться, будто ее подменили. Это была не моя жена. Ей богу, это была не она.
Она сидела на стульчаке, положив на ляжки свой огромный живот. Я смотрел сверху, как она с упоением заглатывает мой член, целиком, и думал о том, как продлить это очарование. Пахло хлоркой и тем, чем обычно пахнет в больничных туалетах: какой-то мимолетной летальностью, исходом, – и я никак не мог сосредоточиться на главном.
Наконец, я кончал, она вытирала рот, и мы выходили в коридор. Она провожала меня до лифта, и я целовал ее на прощание.
Сейчас я думаю, что это были самые счастливые моменты в моей жизни. Время будто остановилось и с интересом наблюдало за мной, за всеми моими действиями и ощущениями, и я, понимая всю свою незначительность, одновременно с этим открывал в себе тайную значимость.
Я почти не пил. С тех пор, как я проводил жену в роддом, мне расхотелось наливаться тем огнем, который грел меня раньше. Во мне зрело новое чувство, и оно было из тех, какие на протяжении всей жизни даются считанные разы.
Мой телефон молчал, и это меня устраивало. Я понимал, что это правильно. Время ограждало меня от всего лишнего, заставляя спокойно всматриваться в детали, ускользавшие до этого момента от моего пристального внимания.
Я приходил домой, открывал окна (на улице стояла июньская жара) и включал стереосистему. Телевизор смотреть не мог. Шел чемпионат мира, но я был не в состоянии досмотреть ни один матч до конца. Я не понимал, на хрена им всем это было нужно. Игроки бегали за мячом, судья дул в свисток, трибуны захлебывались в реве, – мне казалось, что никто из них не отдавал себе отчета в своих действиях. Все это было похоже на фарс, – вот до чего я дошел в своих заключениях, вырубая телек, и был недалек от истины.
Потом ложился спать. Спал ли? Конечно, спал. И даже завтракал, когда вставал утром. Жарил яичницу с ветчиной и с аппетитом ее съедал.
Потом время снова прибирало меня к рукам, и я не знал, куда себя девать. Хотел кому-нибудь позвонить и не мог вспомнить ни одного номера, кроме номеров экстренной помощи. Так и слонялся из угла в угол, как заключенный на прогулке, под пристальным наблюдением.
Потом приближались часы посещения, и я ехал в роддом. Жена уже ждала – подходя к стоящему на пустыре четырехэтажному зданию, я видел ее в окне третьего этажа. Она махала мне рукой.
Сидя на диванчике в коридоре дородового отделения, мы о чем-то говорили. Жена спрашивала, я отвечал. Или наоборот. Я знал, что и я, и она выжидали момента, когда время, отведенное нами на формальности, начинало пикать, подходя к концу. Тогда мы, не сговариваясь, поднимались и воровато проникали в туалет. Она садилась на стульчак и смотрела, как я расстегиваю ширинку и ремень. Больше никогда у меня так не дрожали руки. Это было сродни причастию. И если на ее языке была облатка, то мне ее не хватало.
Жена была на дородовом, поэтому никто не знал, когда она родит. Это могло случиться в любой момент. Между сегодня и завтра стерлась граница, оставалось только сейчас, и в этом сейчас я, едва держась на слабеющих от разрываемых меня конвульсий ногах, кончал ей в рот. Потом у лифта целовал ее в губы, ощущая на них пронзительный вкус, и снова ехал домой.
На пятый день мне позвонил мой приятель Артур.
– Как дела? – спросил он.
– Пока не родила, – ответил я.
Артур на том конце хохотнул.
– Подозреваю во всей банальности твоего ответа тайный сакральный смысл, – сказал он.
– Точно.
Он пригласил меня на вечеринку, которую устраивала его французская подружка. Она отмечала то ли день парижской коммуны, то ли день взятия Бастилии. Какая разница, сказал Артур, если есть возможность протусоваться всю ночь.
– Кому?
– Тебе, ептить! – как маленькому, пропел он в телефонную трубку. – Давай, расслабься уже, а то тужишься не по делу.
Подумав, я согласился. Вернее, согласился, не думая. Может быть, все последнее время я ждал этого звонка. Больше не мог находиться в одиночестве. Короче, сказал да.
Мы явились часам к десяти. Ариэль, так звали хозяйку съемной квартиры, поочередно расцеловала нас на пороге.
Потом вопросительно посмотрела на меня.
Я отрицательно покачал головой.
У нее были красивые длинные волосы. Они были черны, как прошлое ее тунисских предков. Она все понимала без слов.
– Не переживай, – ее акцент был чудовищен, и это было мило.
Нас проводили в большую комнату, где уже по диванам и креслам сидел народ. Знакомых пока не было. Наскоро представив нас, хозяйка уплыла на кухню.
Большинство из собравшихся были французами. Они преподавали на французском отделении университета.
Недолго думая, Артур подошел к шведскому столу, стоявшему у стены, и с хрустом распечатал бутылку водки. Затем налил себе и мне.
Мы выпили, не чокаясь, как страждущие путники, добравшиеся, наконец, до колодца. Французы разулыбались, будто перед ними сейчас разыграли сценку из русской жизни. Они впитывали наши жесты. Мне показалось, они вот-вот разразятся аплодисментами.
Через какие-то двадцать минут мы все играли в веселую игру. Русские, под предводительством меня и Артура, сражались с французской гвардией. Каждая из сторон выискивала по сусекам родного словаря синонимы к глаголу «любить».
– Шпокаться, – загибал пальцы Артур, и все ржали, как ненормальные. Французы пробовали пикантное слово на зубок, и оно им было по вкусу.
– Шоркаться…
Бородино не Бородино, но мы их били, как детей.
Постепенно вся эта французская вечеринка превращалась в русскую пьянку.
Время, до этого закручиваясь в тугой жгут, начало раскручиваться в обратную сторону.
Кто-то включил систему, и полилась тихая спокойная музыка. Тут же образовались пары. Притушили свет. Чьи-то руки лежали на моих плечах, я, в свою очередь, обнимал чью-то талию. Было легко и грустно, тяжесть последних дней слетела с меня, как сон. Я топтался на месте и все крепче прижимал к себе партнершу. Внезапно почувствовал, что могу сейчас отвести ее в другую комнату, и она без лишних слов возьмет в рот. Всегда чувствуешь, когда женщина хочет, потому что они умеют тебе это передать.
Оставив ее одну среди танцующих, я вышел из комнаты. Я даже не знал, какой у нее язык – русский или французский.
Войдя на кухню, я увидел восседающего за столом Артура и напротив него – крашенную девицу в окружении молодых людей. Все были пьяны.
Диспозиция была налицо: мой приятель готовился пойти в атаку.
Мой взгляд сфокусировался на противоборствующей стороне. Девицу представляла известная в узких кругах питерская художница-постмодернистка. Остальные вообще были мелкая шушера.
Тормознув в дверях, я с интересом прислушивался к их светской беседе.
– Встала и пошла в хуй, – предлагал ей Артур, пока не напрягаясь.
– А ты кто такой? – хорохорилась художница и обращалась к своей свите: – Кто нарисовал этого комсомольца говном на стене?
Артур, не замечая меня, упрямо гнул свою линию.
– Я сказал, встала и потопала прямиком на ослиную шишку.
– Кто это чирикает тут воробышком?
– Пошла в малый рот, сказал.
Она вытянула руку с отставленным пальцем.
– Отсоси.
Кто-то из ее свиты премерзко хихикнул.
Я подошел к ближайшему и, взяв его за шкварник, опрокинул вместе с табуретом.
– Быстро все поднялись на ножки и уебали отсюда, – сказал я.
Тут они и вправду вскочили на ноги, уж и не знаю с какими намерениями.
Артур стянул со стола пустую бутылку и, держа ее за горлышко, разбил о батарею. Его остекленевший взгляд казался близким родственником тому, что было в его руке.
– Кончай ее, Сэмэн! – заорал я, и они толпой, давя на ходу друг друга, бросились к выходу.
Потом время, божественное время, начало играть со мною в прятки, и я на целые столетия забыл о нем.
Мы пили, танцевали, снова пили, потом Ариэль плакала у кого-то из нас на плече, потом кто-то настойчиво пытался расстегнуть мою ширинку, но она не поддавалась, а вместе с ней не поддавался и я, помня, все время помня о главном и навсегда о нем забывая.
Часов в семь утра мы с Артуром брели по улице, как два флибустьера, только что пропившие свой пиратский корабль. Артур кидался на троллейбусы, пытаясь взять их на абордаж.
Мы расстались с ним на пересечении дорог, как и положено расставаться друзьям. Куда он поехал, я не знаю, мне было не до него.
Я тащился по утреннему проспекту мимо спешащих на работу прохожих и чувствовал, что что-то произошло. Я был не таким, каким еще был вчера вечером, и все вокруг было не так. Что-то произошло, и время оставило меня. Если раньше оно стояло, то теперь его не было вообще.
С бешено бьющимся сердцем я поймал машину. Мы мчались по городу, на его улицах не было пробок, но мне не сиделось на месте. Мне все казалось, что мы еле тащимся. Бляхо, мы так никогда его не нагоним, думал я в отчаянии.
Конечно, я был пьян. Когда ткнулся в справочное, слезы уже стояли в моих глазах, готовые излиться наружу.
Я назвал фамилию жены. Назвал ее палату.
Старушка в белом водила пальцем в своем журнале.
– Кесарево сечение, – прочитала она, щурясь под линзами очков. – Мальчик. Три восемьсот. Пятьдесят четыре сантиметра. Родила в три часа ночи.
Вот оно! Мои глаза обожгло, и я ослеп.
– А что… – хотел спросить, что можно принести, что нельзя, но не мог. Я захлебывался от слез.
– Ну, молодой человек, – умилилась старушка. – Ну что вы так-то! Милый мой, что ж ты ревешь-то так! Сынок!
Я вышел на улицу. Со всех сторон летел тополиный пух. Хрен знает откуда он взялся. Может, просто не замечал его раньше?
Я пошел в сторону метро. Шел и плакал, и не стеснялся слез. В моей голове в унисон мне рыдал Том Вэйтс. Он пел «Time», возвращая мне мое время.
Я шел и думал, как назову сына. И что если жена не будет против, то назову его Томом.
Да. Томом.
А если она все-таки будет против, то я все равно буду звать его так про себя.
Время, время, время.
Господи, это восхитительное время.
Оно не стоит на месте, оно не течет вспять.
Оно попросту исчезает.