Ближе к ночи кипячу в раздаточной чайник, ищу соду.
Медсестры пьют чай. Анюта – даже без сахара, она всегда худеет. На тарелке перед стройной Мирой шмат бисквитного торта. Она угрюмо следит за моей суетой, потом рявкает:
- Заломала тебя Бриллиантовая Шкатулка?
- Ну, че ты… - ною я. – Жалко бабку…
- Себя пожалей! Небось, рубля не даст, карга!
Анечка успокаивает Миру:
- Да ладно, правда жалко старуху. Богатая, а ногти стричь некому.
- Идите вы, дуры! – ворчит Мирка. – Всю жизнь из вас будут веревки вить. Аппетит испортили!..
Больная Фельдман похожа на старую жабу – маленькая, в бородавках, с крошечными ручками, ножками и огромным пузом. Где-то там, под полуметровым слоем жира задыхается бабкино сердце. Старуха Фельдман часто ложится в нашу блатную больничку со стенокардией. Это дочка заботится, она здесь служит начмедом – красивая брюнетка с шикарными кудрями.
Странно, но когда мать и дочь Фельдман вместе, сразу видно, что старуха никакая не жаба, а бывшая красавица. Может, потому, что обе они – мать и дочь – ослепляют бриллиантами. У бабки еще и под подушкой набитая шкатулочка – дома драгоценности не оставляет.
Бабка Фельдман дочерью гордится, не смеет грузить мелочами – клизму там сделать, ногти постричь. Ногти – бабкина беда, желтые, вросшие – мешают ходить. В мои обязанности педикюр, конечно, не входит, но старуху Фельдман жалко. Одинокая она.
Я вымачиваю уродливые пятнистые стопы в горячей воде с содой, слушаю в пол уха рассказы о юности, о покойном муже, пилю слоистые пластины.
Мира ошиблась – бабка сует мне денежку в карман халата. И просит никому не рассказывать о наших ночных бдениях. Кажется, боится. А зря – думаю, дочь восприняла бы как должное.
Заполночь домываю посуду и бреду в актовый зал. Медсестры договорились – Мира на посту, Анечка сменит в шесть утра – у нее завтра занятия. Я не в счет: санитарки ночью не нужны. Мне тоже завтра в институт, надо бы почитать биологию, но влом. На цыпочках, с подушкой и одеялом подмышкой захожу в актовый зал, где на мягких креслах устроилась Анюта.
- Не крадись, - говорит она. – Не спится мне.
Сдвигаю кресла, сооружаю лежанку.
Мне тоже не спится – сквозь тонкую занавеску в комнату льется лунный свет. Анькины глаза напротив кажутся совсем прозрачными.
Она немножко странная - вроде добрая, но холодная. Редко улыбается, говорит вполголоса. Никогда не подумаешь, что учится на вокальном отделении в институте искусств. Будет оперной певицей.
- Это еще вопрос, - сомневается Аня. – Слабоват у меня голос.
Ну, не знаю. Анна всегда поет для меня, когда дежурим вместе. Я уже знаю весь репертуар. Громко петь нельзя, Анютино меццо-сопрано – почти шепот, но нежный, красивый.
- Привела в порядок Шкатулку? – спрашивает Анюта.
- Ага. Даже денег дала.
- Не похоже на нее, - удивляется Аня.
Вообще-то, наши больные щедрые. Особенно сейчас, перед Новым годом. Выписываются, чтобы дома провести праздник, скидывают нам и вкуснятину, и шампанское, и цветы несут охапками. Грех жаловаться на особый контингент.
- Отделение почти пустое, - бормочет Анюта. – Завтра трое еще на выписку – Шарковский, Нежданов, Васильев, остаются семеро.
- Нежданов – классный дядька, правда?
- Да, приятный человек.
Нежданов – директор Шушенского заповедника. Провинциал, а ведет себя прям, как королевская особа – красивый, высокий, вежливый, без дурацких шуточек. Ему еще пятидесяти нет. Увидим мы его, пожалуй, не скоро – какая-то легкая аритмия. Подлечился – и работай, стереги Ленинские места.
- Завтра глюкоза у него в шесть утра, кровь на сахар возьмут, - шепчет Анька.
- Эй, не спи! – окликаю я. – «Русалочку» спой, пожалуйста.
Медсестра улыбается. Мне кажется, Анюте нравится, что я ее увожу от анализов и уколов в будущее, которое «под вопросом».
Я лежу на мягких кожаных креслах, смотрю в окно, за которым мутное морозное пятно луны.
- Месяц в небе глубоком… - Анечка тихонько поет Дворжака.
Ее ноги закрыты одеялом, светлые волосы текут по плечам, прозрачные глаза отражают лунный свет - русалка.
Я засыпаю, лечу, лечу, падаю в глубокое небо, где черно, холодно…
- Вставай! – шипит Мирка. – Тихо только, ну, быстро!
Соскакиваю на холодный пол, как солдат, меня заносит, но Мира хватает за плечо жесткой рукой.
- В четвертую палату, срочно, и не ори там, поняла?
Замечаю, что Анюта не убрала постель – одеяло, подушка на креслах.
Теряя шлепанцы, шуршу по коридору. Навстречу вылетает дежурный врач, руки нелепо дергаются, глаза выпучены. Она похожа на курицу, за которой гонятся с топором. Что-то пытается сказать, но просто заталкивает меня в палату, а сама несется к ординаторской.
В четвертой тесновато. Я еще не понимаю, что делает Анька, но вижу, как бьется в судорогах наш огромный Нежданов.
- Держи ноги! – говорит Анюта.
Я наваливаюсь на ноги, но удержать не могу - Нежданов подбрасывает в воздух. Во рту у него зонд, в таз течет зеленая пена, широко раскрытые глаза в кровавых жилках.
Он бьется в судорогах до тех пор, пока Мирка не вкалывает реланиум. Потом мы перевозим Нежданова в палату интенсивной терапии.
Я успеваю сменить таз. В туалете меня тошнит – зеленая пена в тазу пахнет смертью.
Нежданов уже на аппарате искусственного дыхания. Он в двойном белом кольце: реанимационная бригада примчалась из первой Краевой, и наше блатное начальство - ждет указаний.
- Скальпель дайте! – командует реаниматор. – Вены спались.
Нет скальпеля в нашей уютной больнице. Кардиология, неврология, гастро – какие скальпели…
- У Бортникова есть! – вопит Фельдман-дочь.
Бортников – уролог из поликлиники. Поликлиника откроется в восемь…
Фельдман хватает Мирку.
- Бери эту, - тычет пальцем в меня, - ломайте дверь.
Мы несемся в другое крыло здания. Не рассчитали сил – дверь в кабинете Бортникова вырвали с мясом. Скальпель действительно лежит на процедурном столике. Похоже, сестра режет им пластырь и бинты.
- Блядь, блядь, - сочно и отчетливо повторяет реаниматолог, и пилит тупым скальпелем вены на лодыжках.
Нежданова увозят в реанимацию первой Краевой с двумя капельницами и трубкой во рту.
Я вижу Анечку только несколько секунд. Она сидит на полу, в палате Нежданова, тихонько раскачивается. Кажется, поет - так тихо, словно боится разбудить больного. Перед Анечкой мятый клочок аптечной бумаги, черная тоненькая резинка. Тут же разбитый стакан, белые пятна на линолеуме. Я ничего не успеваю сказать – палата наполняется людьми. Главный, Фельдман-дочь, милиция. Они закрывают от меня белое русалочье лицо.
Нежданов умирает к вечеру. Концентрация хлора в его организме превышает смертельную в шестьдесят раз. Это даже смешно – как срок заключения в 200 лет. В Америке, кажется, такие дают.
А вот Анечке дали два года.
Старшей медсестре и заведующей аптекой – по три.
Главный уволился сам вместе с дочерью Фельдман. Натруженное сердце Бриллиантовой Шкатулки этого не вынесло.
Именно после истории с Неждановым на всех аптечных шкафчиках, в каждой больнице и поликлинике моего города появилась восклицательная надпись: «Смотри, что берешь!».
Я смотрю. И очень часто вижу, как в шесть утра юная Русалочка с близорукими сонными глазами подходит к корзинке с лекарствами, вытаскивает из нее перетянутый резиночкой, знакомый пакетик с глюкозой, и бредет к палате больного Нежданова. Под резинкой нет желтой бирки, но Русалочке невпервой – она десятки раз давала пациентам сахарную нагрузку.
Нежданов что-то бурчит сквозь сон, встает, наливает стакан воды, достает из холодильника лимон, чтобы не было так сладко. Выжимает лимон в воду – по палате разносится свежий цитрусовый запах. Затем он проверчивает в пакете дырочку, высыпает в стакан хлорамин, встряхивает и делает большой глоток.
Русалочка еще не успевает дойти до сестринской, чтобы наконец умыться и проснуться. Она слышит голос Нежданова. Он стоит в дверях палаты и говорит ей в спину:
- Что за гадость вы мне дали?
И мир кружится перед глазами этих двоих, ускоряется и ускоряется, уносит в глубокое зимнее небо…