…И снова океан, раздавленный тяжелым хмурым небом, лежит неподвижно. Бескрайняя холодная равнина. Ни птиц, ни кораблей. Все мертво. Только холодный мокрый ветер рывками утягивает свое озябшее тело в серый океан.
Небо опускается все ниже и ниже. Вот уже набрякшие тучи задевают плоть океана клочьями своих рыхлых, провисающих грив. Небо пластами стекает к туманному горизонту. Еще один пласт неба… еще один… еще… Слоями, чешуей, старой кожей тучи стягиваются с неба.
Вот уже смутно проявляется холодный эллипс заходящего солнца.
Горизонт оскаливается островерхими горами. Океан сужается до пролива.
- Ё-ё-ёй, банда! Кто хочет ловить нарушителя?!
Казарма взрывается: скрипят двухъярусные койки, по деревянному полу стучат голые пятки, на лицах радостное возбуждение:
- Японец? Наш?
- Наш. Какой-то шизик: хочет плыть в Японию на надувной лодке!
Казарма трясется от хохота: до Хоккайдо – тридцать километров холодного осеннего моря.
- Погранзаставу подняли «в ружье»! Погранцы сообщили нам! Нужно десять человек! Желающие есть?!
Желающие есть. Меня среди них нет.
Желающие получают один автомат с двумя магазинами и уходят.
Я снова смотрю в окно. Тучи оплавились в лучах закатного солнца и стекли за японские горы. Пролив поблескивает робкими солнечными зайчиками. Шероховатую гладь воды режут редкие полосы зеленого и голубого. На другой стороне пролива зеленеют подножья высоких гор с заснеженными вершинами. Мягкий розовый луч скользит по воде солнечной дорожкой.
Еще один день. Из семисот тридцати.
Выхожу из казармы. Прохладный вечерний воздух обволакивает запахами моря и травы, хвои и пучки. Все тихо. Все спокойно. Лишь мелкие прибрежные волны с легким шелестом накатываются на берег и растворяются в песке.
Наш маленький мирок затерялся в тесном полукольце сопок, что крутыми склонами уходят в воды пролива. Одна треть населения этого мирка ушла за нарушителем государственной границы СССР: какое никакое, а разнообразие, да и дома будет о чем рассказать. Оставшиеся две трети занимаются своими делами: деды и фазаны режутся в карты, курят или спят; молодежь работает на кухне, в дизельной и «стирается на полах»; чмыри выполняют особые поручения: стирают дедовские носки, олимпийки и хэбушки или вместе с молодыми драят пол.
Вынимаю из кармана маленький станок из четырех спичек связанных черной леской, швейную иголку и пакетик с пучками разноцветной лески. Выдергивая из пучков по волоску, плету цепочку. Особый дембельский шик -–уехать домой с плетеной цепочкой из семисот тридцати звеньев. Десять звеньев красного цвета, десять зеленого, десять черного, десять желтого… Японская леска бывает каких угодно цветов. Красиво, когда разного цвета, да и считать десятками удобнее.
Вчера у меня было триста шестьдесят звеньев. Сегодня еще штук двадцать сплету. Особенно не тороплюсь: до дембеля еще год. Не год, правда, а меньше – месяцев десять. Но такая уж традиция: до приказа министра обороны об увольнении из нее отслуживших и призыве в нее молодежи, я отслужил год, а после приказа – уже полтора года. Счет идет сразу на полугодия, месяцы здесь не в счет.
Эта традиция одинакова для всех: и только что призванный, и отслуживший три или четыре месяца, считаются самым молодым призывом, одинаково зовутся «духами», и на вопрос: «Сколько отслужил, сынок?», обязаны бодро отчеканить: «Только что с корабля, бля буду!». На материке «духи» отвечают: «Только что с поезда, бля буду!».
Самых старых традиция тоже касается: двадцать пятого сентября, то есть за день до приказа, дед еще дед, и отслужил он полтора года, а двадцать шестого, после церемонии «празднования Приказа Министра Обороны», дед становится дембелем, и за плечами него, соответственно, уже два года.
Подняв голову, замечаю на песчаном отливе нашу «группу захвата». Вылинявшие от частых стирок и жаркого солнца хэбушки с черными погонами почти сливаются с желтизной пляжа. Запыленные сапоги вязнут в сухом песке. Один из «захватчиков» нагибается и что-то поднимает. Остальные медленно окружают его. Что-то нашел.
Волны часто выносят на наш берег обрывки японских тралов из цветной лески, очень прочные капроновые рыбацкие сети со стеклянными поплавками и фосфорными приманками для глубоководных рыб или для ночного лова, авторучки, одноразовые зажигалки, серебристые и золотистые кепки с эмблемами фирм и прочие «подарки Японии».
Найти и выслать домой японский «кепон» или пластиковый бочонок-термос из-под пива «Саппоро» - верх удачи.
Офицеры за такие находки наказывают, но не очень строго: конфискуют в свою пользу, и все. Сам ротный любит перед строем прикурить «беломорину» от японской пьезозажигалки.
Однажды на нашу «точку» приехал командир полка и полчаса «дрочил» толпу за «преклонение перед капитализмом»: «Японцы выбрасывают, а советские солдаты подбирают… Позор, товарищи мудаки!». Потом нас отправили работать на сопку, где расположена огневая позиция. И сверху было хорошо видно, как подполковник отправился на своем уазике по отливу, как только что материвший нас верзила в офицерских погонах выходит из машины и вдвоем с сержантом-водителем набивает уазик «подарками Японии».
Два десятка сапог загрохотали по скрипучей рулежке плаца.
- Ну что, поймали?
- Поймали, да только не мы, а погранцы.
- Что нашел, Никотин?
- Зажигалку.
- Засвети.
Обыкновенная одноразовая зажигалка из зеленой прозрачной пластмассы. Стертый кремень. Ржавый верх. В зелено колбе плещется немного сжиженного газа.
- Заменю верх, вставлю кремень и в полку загоню, - поясняет Никотин.
Я киваю. На прошлой неделе наши пацаны такую же зажигалку где-то обменяли на гитару. Зажигалки, леска и прочая дребедень – на острове вроде валюты. Все это охотно берут и гражданские, и солдаты, и офицеры. Гражданские из лески плетут прочные и красивые сумки и продают редким туристам, солдатам нужно рисануться на гражданке, а офицеры и прапорщики продают это по своим каналам на материке.
Однажды, в полку, за квадратный метр оранжевого трала нам полный тягач загрузили белым хлебом. За минуту до вручения японского подарка, старшая по пекарне гражданская женщина из вольнонаемных с совершенно искренним сочувствием объясняла нам, что «хлеба нету, и не скоро будет».
Я понимающе киваю: десяток таких зажигалок, и Никотин едет домой в новенькой парадке с полным комплектом лакированных значков солдатской доблести: «Воин-спортсмен», «Специалист 1 класса», «Отличник Советской Армии», плюс комсомольский значок с «закруткой», как у ордена.
Толпа заваливает в казарму.
Через несколько минут на плац вылетает один из чмырей. Правая щека «морально опущенного» горит румянцем от оплеухи. В руках – чужие сапоги, сапожная щетка и тюбик с черным кремом. Чмырь со злостью что-то бурчит себе под нос. Я улавливаю лишь бедную рифму – «сиктым - Никотин». Ясно – Никотин заставил чмыря привести свои сапоги в порядок.
Захожу в казарму. В углу, на моей и соседней койках, пацаны дуются в «джокер». Прохожу к тумбочке, достаю пачку писем и иду в ленкомнату.
Сев за стол, долго разглядываю маленькую картинку на конверте: ЦУМ «Самара».
… Вот я вхожу в универмаг. Сбоку обдает волна теплого воздуха: защита магазина от зимнего морозца. Заворачиваю налево. Прохожу мимо прилавков с газировкой и тортами. А вот в закутке и кафетерий. Сейчас я возьму кофейный напиток «Утро» за одиннадцать копеек и три булочки по три копейки. Пообедав, вернусь с большой перемены в техникум, отсижу последнюю пару, а потом поеду на электричке домой. В электричке я со своими постоянными попутчиками из поселка Керамика буду играть в карты…
Я уже протягиваю буфетчице двадцать копеек, как вдруг из «картежного» угла доносится восторженный рев громилы Юрика: «Ва!!! Я рекордсмен!!! Восемьсот тридцать девять очей!!!».
Элегантная самарская буфетчица расползается в обрюзгшую базарную Зойку. Жену прапорщика из транспортного парка. Буфетчицу солдатского кафе из почти забытого мной учебного батальона. Вот Зойка уже свирепо пузырит свои зенки, чтобы злобно завизжать: «Нет сдачи!! Следующий!», но я вынимаю письмо, и Зойка испаряется.
«Здравствуй, дорогой наш внучок и сынуля!!!.. Как тебе там?.. Как вас там кормят… не болеете ли… Ты пишешь, что тебе там хорошо, но пойми… Вчера передавали о совместных японо-американских маневрах… Почему долго нет писем?.. В газетах пишут о страшных тайфунах над Хоккайдо…».
Милые мама и бабушка, хорошо еще, что в газетах пока не пишут про «ужасы дедовщины»!
Ну что я могу вам написать? О чем? О затравленном нарушителе границы? А если письмо попадет в особый отдел… О дембельской цепочке? Глупо. О том, что стволы наших орудий, хоть и повернуты в сторону Японии, но забиты песком и прочим мусором? О зажигалке Никотина? О Мамеде, что за баней стирает олимпийку Добряка? О том, что прапор своровал у нас ящик мыла, и мы вторую субботу тремся лишь мокрыми мочалками? О том, что наша единственная связь с большой землей – тягач – сломался, и мы, выкурив последние запасы папирос, курим чай и сушеные листья бамбука…
Я вырываю двойной лист из тетради по политзанятиям и, как и во всех предыдущих письмах, пишу про природу.
Пишу про яркое южное солнце, которое красит снежные вершины далеких гор в розово-фиолетовое, про роскошный субтропический лес провитый лианами, про черных бабочек размером с ладонь, про искрящиеся прозрачные волны теплого моря. И, естественно, про то, что жив и здоров, а на обеденных столах у нас стоят бачки с жареной горбушей и алюминиевые миски с красной икрой.
Про то, что кроме рыбы и икры у нас ничего, даже хлеба, нет, я не пишу. Иначе, придется писать и про сломанный тягач, который отвезет в полк это и шесть предыдущих моих писем, сразу же после ремонта.
А тягач когда-нибудь обязательно отремонтируют.